Начнем, пожалуй, с бала. У дальней стены две девушки. Одна сидит на стуле, открывая и захлопывая бальную книжку руками в перчатках. Другая стоит рядом и смотрит на танцоров: пары кружатся, каблуки отстукивают ритм, как барабаны, юбки закручиваются водоворотами, пол подпрыгивает. Последний час уходящего года, за окнами — ночная тьма. Та, что сидит, в светлом, другая — в алом платье, будто с чужого плеча. Перчатки она потеряла. Так все начинается.
Или нет. Возможно, все начинается раньше, до бала, прежде, чем надеты лучшие наряды, пока свечи не зажжены, а пол не посыпан песком, прежде, чем настал год, чей уход они празднуют. Кто знает? Все равно все кончится зарешеченным окном с маленькими, в два пальца шириной квадратиками между металлическими перекладинами.
И если Эсме глядит, не мигая, вдаль, с ее зрением что-то творится: решетка размывается, а то и вовсе исчезает. Тогда Эсме всматривается в истинное состояние вещей, остаются только она, деревья и дорога. И ничего между ними.
В самом низу краска с металлических перекладин облетела, и заметны старые разноцветные слои, как кольца срубленного дерева.
У нее за спиной женщина готовит чай для покойного мужа. Он умер? Или сбежал? Эсме не помнит. Другая женщина ищет воду, чтобы полить цветы, которые давным-давно завяли в приморском городишке неподалеку. Самые простые привычки держатся дольше всего: постирать, помыть, почистить, приготовить еду. Все великое и значительное уходит, остается лишь простое — нити, сшивающие лоскуты человеческой жизни. Девушка громко требует сигарет. Ее уже дважды предупреждали, и скоро, судя по всему, не миновать ей третьего предупреждения. А Эсме раздумывает: когда же все началось? Там, на балу, или еще раньше, в Индии?
Она ни с кем не разговаривает. Надо сосредоточиться, не пачкать мысли произнесенными вслух словами. В голове вращается калейдоскоп, и она не хочет, чтобы кто-то заметил, когда картинка сложится как надо.
Фшш, фшш. Стоп.
Значит, в Индии. В саду. Ей года четыре, она стоит на верхней ступеньке лестницы, на заднем крыльце.
Покачиваются ветки мимозы, кивая головами, осыпая лужайку желтой пылью. Если пройти по поляне, на траве останется след. Она чего-то хочет. Но не знает чего. Как будто чешется, а почесать — не дотянешься. Пить? Позвать няню? Ломтик манго? Потирая комариный укус на руке, она касается голой ступней желтой пыли. Где-то рядом сестра прыгает через скакалку, слышно, как шлепают по земле ее ноги и посвистывает в воздухе веревка. Хлоп — вжик — хлоп — вжик — хлоп — вжик.
Эсме склоняет голову набок и прислушивается: щебечет птица — фрр-чив-чив-фрр, мотыга с глухим стуком врезается в грядку — бум, бум. И звучит мамин голос. Слов не разобрать, но голос точно мамин.
Эсме спрыгивает со ступеньки и бегом огибает бунгало. У пруда с цветущими лилиями мама склонилась над столом и разливает чай. Отец покачивается в гамаке. Края их белых одежд слабо колышутся в душном мареве. Эсме прищуривается и смотрит сквозь ресницы, пока родители не превращаются в неясные формы: мать кажется треугольником, а отец — прямой линией.
Считая про себя, девочка идет по лужайке и на каждом десятом шагу подпрыгивает.
— Ох, — поворачивается к ней мать. — Ты не спишь?
— Я проснулась.
Эсме стоит на одной ножке, как птицы, которые слетаются к пруду поздно вечером.
— Где твоя няня? Где Джамила?
— Не знаю. Можно мне чаю?
Мать медлит с ответом, расправляя на коленях салфетку.
— Милая, лучше…
— Дай ей, раз просит, — говорит отец, не открывая глаз.
Мать наливает чай в блюдце и протягивает Эсме. Поднырнув под руку матери, девочка забирается к ней на колени. Кружева царапают детскую кожу, из-под белого хлопка пышет жаром тело.
— Ты треугольник, а папа — черта.
Мать вздрагивает:
— Прости, что ты сказала?
— Ты треугольник, а…
— Мм. — Мать крепко сжимает локти Эсме и опускает дочь на траву. — Сегодня слишком жарко, чтобы обниматься. Ступай поищи Китти. Что она делает?
— Прыгает через скакалку.