Обезьяны доктора Дэвида Феррье
Во вторник, второго августа уже в тридцатый или сороковой раз в своей жизни я оказался в Лондоне. Это было накануне того дня, когда в Сент-Джеймс Холл должен был открыться третий Международный Медицинский Конгресс. Три тысячи врачей со всех стран мира во главе с многочисленными обладателями прославленных имен уже съехались в Лондон, когда поздним вечером нанятый мной экипаж свернул с Пиккадилли на Беркли-стрит и я вышел у отеля Сент-Джеймс. На вокзале я видел Вирхова, Лангенбека и Роберта Коха, прибывших из Берлина, Пастера – из Парижа, Раухфусса и Коломнина – из Санкт-Петербурга, Генри Бигелоу – из Бостона и Уильяма Кина – из Филадельфии. Это лишь немногие из огромного числа принадлежащих к врачебной элите, кто собрался в тот день в британской столице для участия в конгрессе, ознаменовавшем для меня начало второй великой эпохи в истории хирургии. Сейчас я часто спрашиваю себя, почему именно конгресс неизменно олицетворяет в моем сознании эту веху. Вопрос видится еще более закономерным, если учесть, что этот конгресс не был отмечен каким-либо выдающимся событием в мире хирургии, разве что прелюдией к нему, так сказать, триумфом смежной науки, который открыл хирургам путь к еще одному органу человеческого тела, а именно – мозгу. Возможно, дело было в восхищении, которое и сегодня вызывает этот человеческий орган. Тогда же восхищение было столь велико, что от мысли о его возможном хирургическом исследовании перехватывало дыхание.
Стоя в скудно освещенном холле отеля Сент-Джеймс, в котором частенько останавливался Диккенс, перед ложей аскетичных на вид портье, худощавых и седых, я сделал то, что на протяжении многих лет – всегда, когда я буду дожидаться ключа от комнаты в отеле города, принимающего конгресс, – будет оставаться моей привычкой. Я попросил гостевую книгу и изучил ее на предмет наличия фамилий знаменитых врачей и хирургов. Я проскочил четыре-пять английских и французских имен, которые говорили мне мало или совсем ничего, когда мои глаза остановились на записи: Фридрих Гольц, Страсбург.
Просматривая гостевую книгу, я водил по строкам кончиками пальцев правой руки. Портье, который внимательно наблюдал за мной, заметил, что мой палец остановился рядом с фамилией Гольц.
– Немец, – откликнулся он, не дожидаясь, пока его спросят. – Странный человек. Извините… – опомнился он, – но он и вправду очень странный. Он повсюду ездит с какой-то больной собакой, очень трогательно заботится о ней…
– С больной собакой?
– Да, у него есть что-то вроде переносной клетки. Это несчастная дворняга с изувеченной головой и самыми печальными глазами, которые я когда-либо видел у собаки. Наверное, не повезло ей. Может, машиной сбило. Но Мистер Гольц, к сожалению, не давал мне никаких объяснений на этот счет… Извините… – он снова сбился, – если я слишком много говорю о собаке, но я люблю животных…
– В номере ли сейчас собака? – спросил я.
Портье утвердительно качнул головой.
– А сам профессор Гольц?
Портье посмотрел на меня немного удивленно. «Вы знаете этого господина?» И когда я несколько неуверенно кивнул, он сказал: «Он вышел полчаса назад, а с животным оставил прислугу…»
– И что же, у собаки повреждена голова?
– Да, – ответил портье. Выглядит так, будто бы части головы не хватает.
Он замялся, а потом взглянул на меня недоверчивым и пытливым взглядом. «Послушайте, – сказал он, – а профессор Гольц не один ли из тех экспериментаторов, т. е. я имею в виду – не один ли из вивисекционистов?» Он помолчал. «Мне раньше нужно было об этом подумать. Не поймите меня неправильно. Но здесь, в Лондоне мы очень внимательны ко всему, что касается издевательств над животными. В 1876 году в Парламенте приняли закон, который даже ученым не позволяет больше из удовольствия издеваться над ними. Если дело касается несчастного создания, которое мучают, прикрываясь так называемой наукой, то все наше общество, чтобы защитить животное от вивисекторов…»