Письмо пришло во вторник. Подслеповатый текст и прыгающие буквы ясно демонстрировали материальное убожество отправителя, но шапка бланка, по которому они скакали, и содержание привели Глеба в истерическое возбуждение. Областной Драматический театр извещал уважаемого Автора, что «Худсовет рассматривает вопрос о принятии его пьесы „Страст…“ к постановке и что читка пьесы с обсуждением на труппе состоится в пятницу, 20 января 1995 года в 10 часов. Присутствие Автора обязательно».
Всего пять строк, включая подпись «Заведующая литературно-постановочной частью ОДТ, Ф.Бланк», но сердце застучало частой барабанной дробью и ударило в уши колокольным звоном.
— Бланк на бланке мне прислала поворот моей судьбы! — прокричал он в пространство пустой квартиры.
Нужно было срочно поделиться с кем-нибудь своей радостью, но на всём свете не было ни одной живой души, которая могла бы искренне разделить его восторг.
В свои тридцать два года Глеб Серафимович Марков был абсолютно одинок — два года назад он похоронил мать, став полным сиротой, не имеющим даже дальних родственников, друзьями и любимой женщиной не обзавёлся, да и характером обладал замкнутым и нелюдимым. Он метался по пустой квартире с письмом в руке, выкрикивая какие-то нечленораздельные слова, обращённые к скудной мебели, газовой плите и дребезжащему холодильнику. Забежал он и в ванную, где в темноте из зеркала на него глянула чья-то перекошенная физиономия и, обретя наконец собеседника, Глеб разразился саркастическим хохотом:
— Видал, бездарь несчастная, — кричал он, захлёбываясь смехом и тыча письмом в ненавистную рожу, — видал? А кто говорил, что жизнь кончилась? Врёшь, гад, она только начинается! Вот он, поворот судьбы! А ты завидуй, завидуй, технолог хренов!
Возбуждение достигло предела, и Глеб обессиленно повалился на продавленную тахту.
В прошлой жизни он действительно был инженером-технологом, восемь лет протрубившим в гальваническом цехе оборонного завода. Выпускали они какую-то никому не нужную хрень, о назначении которой он не имел ни малейшего представления, зато регулярно заполнял анкеты и давал подписки о неразглашении. Ему бы давно сменить работу, но завод давал броню от армии, и приходилось тянуть эту режимную лямку до двадцати семи лет, а в двадцать семь вся жизнь резко переменилась и уйти стало просто некуда.
Одного за другим с разницей в год он похоронил родителей и в глубине души был доволен, что они не дожили до того момента, когда их единственный сын остался без работы. Он продал двухкомнатную квартиру, купил однокомнатную «хрущобу» и теперь проживал разницу от купли-продажи.
Пьеса пришла к нему во сне больше года назад. Пару месяцев он томился ею, прокручивая в голове диалоги и мизансцены, но однажды усадил себя за пишущую машинку и одним пальцем за три недели набил текст. В студенчестве он раз пятнадцать посетил различные театральные постановки и был уверен, что его пьеса не хуже прочих. Три экземпляра (третий почти слепой) жгли руки, и, прочтя однажды в газете заметку об областном Драмтеатре, он отправил туда первый экземпляр заказным письмом с уведомлением о вручении и описью вложения и снова стал томиться, но теперь ожиданием чуда.
Плацкартный вагон был почти пуст и в своём «загоне» Глеб сидел один, разложив на столике второй экземпляр пьесы. Он знал её наизусть, но постоянно сверялся с текстом, репетируя читку.
О самом процессе авторской читки он имел самые смутные представления и теперь мучительно пытался сделать выбор между телевизионным диктором и театром одного актёра. Оба варианта казались ему плохими — первый обеднял пьесу и грозил загубить восприятие, второй выставлял автора в комическом свете перед профессиональными актёрами, а насмешек Глеб с детства боялся больше всего на свете. Проведя более двадцати часов в тяжелейших раздумьях, так и не придя к какому-нибудь решению, Глеб Серафимович Марков в половине шестого утра ступил на перрон областного центра. Вокзальный градусник показывал минус девятнадцать, резкий ветер гонял по заснеженной платформе обрывки газет, и Глебу стало холодно и неуютно. Немногочисленные пассажиры как-то мигом исчезли, вокзал был пуст, и вдруг выяснилось, что спросить дорогу не у кого. На другом конце площади закутанная в платок фигура лениво сгребала снег, и Глеб направился к ней. Тётка медленно разогнулась, медленно освободила рот от платка и тягуче стала объяснять дорогу.
— А ты кто ж будешь, артист, да?
— Драматург, — важно ответил он.
— Лижисёр, что ли?
— Нет, писатель, — ответил он, раздражаясь.
— Жаль, что не артист, — разочарованно вздохнула тётка и потеряв к нему интерес, снова склонилась над лопатой.
Он шёл уже минут десять, борясь с дующим в лицо ветром, и чувствовал, что натурально замерзает в своём демисезонном пальтишке. Тротуар не чистился, наверное, всю зиму, фонари не горели, и только свет редких в этот ранний час окон освещал ему путь.
Театр открылся внезапно — обшарпанное здание с колоннами и выщербленными ступенями даже в темноте невозможно было спутать ни с чем. Он долго стучался в парадный вход, пока не понял, что здесь ему не откроют. Обежав дом, он разглядел невзрачную дверку и стал отчаянно биться в неё, стуча и согреваясь. Прошла вечность, прежде чем он услышал за дверью какое-то шевеление и звяканье ключей. Наконец дверь приоткрылась на длину короткой цепочки, и сонный старческий голос сипло спросил: