Уолтер Хартрайт — Лоре Хартрайт
Бромптон-гроув
18 июля 185…
Вторник
Дорогая моя!
Надеюсь, ты читаешь это сидя, потому что у меня для тебя весьма странные новости. (Не тревожься — кажется, новости хорошие!) Рассказывать все и тебе, и моему дневнику у меня времени не хватит, так что сохрани, пожалуйста, это письмо — как ты поймешь из дальнейшего, оно еще может мне пригодиться.
Но прежде всего, расскажу про совпадение. Отчасти оно произошло из-за тебя — во всем виновато мое вчерашнее настроение после вашего отъезда. При виде того, как ваши милые лица удаляются, меня охватила такая печаль, что я еле удержался, чтобы не вскочить в поезд, и должен признаться, что потом я расплакался. Не в силах объяснять свои слезы кэбменам, домой я пошел пешком. Я брел на запад по Новой дороге и вдруг увидел ее так, как никогда не видел раньше, — будто сцену из ада: стук лошадиных копыт, вонь навоза; подметальщик, которого чуть не раздавила телега щеточника; женщина кричала: «Изумительные апельсины!» — но слова звучали так уныло и явно выдавали, что она давно потеряла надежду продать эту горсточку жалких сморщенных фруктов и заработать на обед своему ребенку; мальчик ходил колесом, а люди на крыше омнибуса кидали ему полупенсовые монетки и фартинги, а потом хохотали, когда он упал в канаву. Везде стоял удушающий желтый туман, такой густой, что даже утром дальше пятидесяти шагов вперед ничего не было видно. Телеги плиточников и подводы торговцев непрерывным грохочущим потоком подвозят материалы для армии новых домов, которые ежедневно уводят этот Вавилон еще дальше к лугам и проселочным дорогам Мидлсекса. Хоть я и радовался, что ты и дети скоро будете дышать более чистым воздухом и любоваться более живописными видами, но все равно чувствовал себя потерянно, словно застрял один посреди гигантского механизма, из которого изгнали красоту, радость, цвет и тайну.
Я был так подавлен всем этим, что быстро свернул в сторону и начал вилять по лабиринту улочек и проулков к западу от Тоттенхэм-Корт-роуд. Я руководствовался достаточно простым принципом: если пройти немного на запад, а потом немного на юг, рано или поздно я выйду на Оксфорд-стрит и не слишком сильно заблужусь. Так я пересек Портленд-плейс (где много лет назад началось мое невероятное путешествие к тебе), прошел сквозь неприятный пыльный дворик, где висело мокрое белье, уже испачканное сажей, и внезапно вышел на улицу, застроенную красивыми старомодными домами, которые показались мне странно знакомыми. Но это впечатление было не из привычной повседневности; скорее я почувствовал призрачный блеск давно забытого детского воспоминания или чего-то увиденного во сне. Я постоял минуты две, оглядывая ряд темных окон, почерневшей кирпичной кладки и тяжелые двери с медными ручками. Где и когда я их видел? Эхом какого долгого звука они казались? Как я ни старался, не мог вспомнить. Только почувствовал, что этот вид связан в сознании с ощущениями беспомощности, своего малого роста и с неким восхищением.
Все еще пребывая в задумчивости, я двинулся дальше. Пройдя метров сорок, я заметил возле одного из домов мальчика лет восьми-девяти. Шапка была ему велика, куртка маловата, а ботинки непарные — один черный, другой коричневый. Когда я повернулся к нему, он вжался в сырую стену и поднял на меня перепуганные глаза загнанного зверя. Я спросил, чтобы удовлетворить свое любопытство и успокоить его страх:
— Что это за улица?
— Улица Королевы Анны, — ответил он.
Это мне не помогло: название я знал, но не мог припомнить, чтобы здесь когда-либо жил кто-то из моих знакомых. Я достал из кармана пенни и протянул мальчику.
— Спасибо, — сказал я.
Он сжался, как собака, которую и голод тянет к ошметку мяса, и страх терзает, что вот сейчас ее пнут.
— Не бойся, — сказал я. — Я не причиню тебе зла.
Он немного поколебался, но потом робко приблизился и взял монету. После этого он не бросился бежать, как я ожидал, а посмотрел на меня с удивлением, будто даже столь незначительная доброта выходила за пределы его представлений о жизни. Я заметил, что глаза у него были болезненно большие, а бледные щеки запали, словно годам не терпелось отметить его своими знаками. И вдруг меня пронзила мысль о маленьком Уолтере и о том, как жутко было бы увидеть на его лице эту печать нужды, боли и болезни. Так что я дал мальчику еще шестипенсовик, и он молча убежал, боясь, что еще мгновение, и чары рассыплются, восстановится естественный порядок вещей, я передумаю и потребую деньги обратно.