Если вы спросите у неё, как её зовут, она непременно потупится и ответит вполголоса:
— Уграфеной, — сильно напирая на букву «у».
У нас её зовут Грушей, в деревне больше Уграфеной или Груняшкой, а городская прислуга, среди которой она живёт, дала ей кроме того прозвище «Игрушечки». Но на игрушечку она очень мало похожа. Разве что на одну из тех дешёвых, неладно скроенных, но крепко сшитых и пёстро размалёванных игрушек, что продаются на деревенских ярмарках. Небольшого роста, крепко, но дурно сложенная, с фигурой ребёнка, несмотря на свои пятнадцать лет, Груша очень некрасива. Во всём лице у неё только и есть хорошего, что глаза — небольшие, но умные, живые, красивого, голубого цвета, с густыми, тёмными ресницами. Брови были бы тоже хороши, если бы их не спутала оспа. Груша заметно рябая. В довершение всего, летом солнце наводит тёмный лак на её лицо и шею, а её жёсткие точно конский хвост волосы при этом выгорают и отливают теми особенными, белесовато-рыжими тенями, которые только на головах крестьянских детей и увидишь. Они всегда заплетены в тощую косичку, перевязанную кумачной кромкой или тесёмкой, подобранной Бог знает где.
Несмотря на всё это, лицо у Груши приятное и симпатичное, а когда она смеётся, что случается часто, всё оно точно освещается. В своём будничном, ситцевом платье с белыми рукавами и с ниткой голубых бус на шее, она всего лучше. Но что она с собой делает в праздничные дни! Наденет ярко-красное «хранцузское» платье с жёлтыми разводами, намажет голову деревянным маслом, повяжется платком-картой своей родной московской губернии, или ещё того хуже, нарядится в «баску», позаимствованную у какой-нибудь городской горничной, и ходит целый день, шурша немилосердно накрахмаленной юбкой, наподобие гремучей змеи, стуча огромными башмаками, распространяющими запах дёгтя на всю усадьбу.
Но в праздник ли, в будни, Груша всегда поёт.
Она не может жить без песни как лесная птица, которая начинает чирикать, как только пробудит её утро на зелёной ветке. Только с наступлением осени птицы перестают петь и щебетать, а Груша и зимой, конечно, не перестаёт, я в этом уверена, хотя зимой её не вижу.
Груша — дочь старосты из ближайшей деревни. Деревня бедная, а староста чуть ли не всех беднее и потому каждое лето, когда мы приезжаем к себе в имение, с удовольствием отпускает свою дочь к нам. У нас исполняет она роль не то помощницы горничной, не то судомойки, а главным образом роль козла отпущения для всей остальной прислуги, привозимой из Петербурга. Чего только не делает Груша, куда только её не посылают! И она никогда ни от чего не отказывается, ничем не тяготится и успевает ещё каждый день сбегать домой в деревню, или в лес за орехами, или в поле за щавелем.
Но где бы она ни была, что бы она ни делала — она всегда поёт.
— Уграфена, подь доложи барышне: мол, скотница яйца принесла.
— Груша, а Груша, очисти картофель. Да растопки наколи.
— Груняшка, спросико-сь, станут брать ягоды ай нет?
— Груша, никак старостин бык у нас опять на овсе? Выгоняй скорей.
В ответ на это из высокой клумбы, разросшейся среди двора, раздаётся звонкая песня:
На том ли поле серебристом
Стояла дева пред луной,
Уверяла небом чистым
Хранить навеки свой покой…
Это Груша чистит самовар под бузиною.
Груша страстно любит природу и восхищается всем, что видит в лесу и в поле.
— Уж и пахнут же эти ландуши. Рай Господень! — говорит она, уткнувши свой курносый нос в букет свежих цветов, которые мы с ней собираем в чаще молодых дубков и орешника.
Непосредственно вслед за «ландушами», Грушин восторг возбуждает гнёздышко, отысканное в густой траве её зоркими глазами.
— Матушка, каки махоньки яички. Уродит же Господь… Гляньте, Катерина Ондревна: голубенькие, чисто как небеса! И с пятнышками.
Я подхожу и любуюсь яичками. Груша на них просто не насмотрится.
— Катерина Ондревна, — спрашивает она неожиданно, — а у зайца какие яички?
— Что ты, Груша, разве заяц несёт яйца?
— То-то мне и думатца — не несёт… А у нас, в деревне, говорят, несёт…
Груша стоит в раздумье, подняв голову и прикрывши глаза рукой. Её губы раскрыты, лоб наморщился, она что-то соображает.
— А что теперь во всякой деревне солнушко так-то высоко ай нет? — спрашивает она.
— В нашем краю — во всякой, а в дальних странах — разно, где встаёт, где ложится.
— Ведь во всякой деревне своё солнушко? — говорит Груша живо.
— Как своё солнышко?
— А так, что колько деревень, только и солнушек.
С удивлением и с интересом слушает она моё объяснение. Её голубые глаза, не сморгнув, смотрят на солнце, с удвоенным восхищением.
— Стало быть, одно оно красное, на весь белый свет! — восклицает она. — Всех любит милосердное, всем-то всем православным хрестьянам [1] светит!
Груша просто растрогана этим известием.
— А «тьветов»-то, «тьветов» сколько на поле, — замечает она вслед затем. — Ишь, кукушкины слёзки (Груша произносит кукуштины слёсти) скоро тьвести (цвести) начнут!
— А вот и кукушка кукует. Слышишь, Груша?
— Это она уттаво кукует, Катерина Ондревна, что её мать прокляла! — объявляет Груша бойко.