Владимир Иванович ОДНОРАЛОВ
Град
Ах, это как раз тот самый момент, ради которого и протопана "пешки" вся жаркая и пыльная дорога на Елшанку. Всхожу - и прямо на макушку села, которая, собственно, над селом - здесь когда-то стояла неизвестно какого века деревянная церковь, - поднимаюсь я на эту макушку, и с каждым шагом растет передо мной иззелена-синяя Ямантау с шестью своими вершинами, лохматыми, как верблюжьи горбы. И вот вся она передо мной лежит, и синеют по сторонам шиханы, дальние совсем... Высоки они после степи, Ямантау высока, но еще выше - небо, и все оно в живых росчерках ласточек.
И так я вздыхаю, когда вижу это, словно обнимаю вздохом и в себя беру и волнистую лесную ширь, и дымы бань, и ласточек в небе. И такой обнимающий вздох я не от одного себя слышал на этом самом месте... Страна души!
В домике у себя, разувшись, я нетерпеливо жду чайник. Но вот он кипит, вот заваривается, а чай пью, обжигаясь от нетерпения: так хочется в лес!
Появился на стук открываемых ставен подворушник Дружок. Он виляет и хвостом и задом, вьюном вьется, тычется в колени, дурашка! Живет этот пес у семи хозяев сразу, но ребра-то видны, как у всякого подворушника. Зиму он живет тяжело и за лето не успевает отъесться. Но ни к одному хозяину не пристал толком, ни одному то есть не позволил одеть на себя ошейник с цепью. Он брошен прежним хозяином давно и давно раскусил жутко трудную прелесть свободы.
Наконец мы шагаем, бежим в лес. А между тем в природе происходит нечто такое... Я от нетерпения многого не замечаю. Чую только тяжкую духоту, как в остывающей бане (даже веником березовым пахнет). Я весело помахиваю корзиной, в которой нож для грибов и на всякий случай штормовка. А Дружок плетется вдруг что-то нерадостно, не так, как я. У меня ума не хватает выйти на взгорок да оглянуться назад, на юго-западный угол. А Дружку-то не надо оглядываться, он шкурой все знает...
И вот что происходит. Есть у нас такой мостик на выходе в лес. Через Ташлинку. Собственно, две доски, переброшенные через порядочный ручей, который и есть Ташлинка. И - перехожу я этот мостик, а Дружок вдруг мнется, ну и всем телом говорит: мол, извини, - и решительно остается на том берегу, и ходу назад, в село. К одному из семи хозяев. С чего бы это он? В лес он ходить любит. И, не вру ни сколько, именно со мной любит в лес ходить... Из-за нетерпения я только рукой ему махнул: а! ладно, мол. Иди себе куда хочешь! А зря...
Зашагал дальше один. Там, на алмалинской дороге, есть осинник. Наверное, его скоро снимет лесхоз, - жаль. В нем такие подосиновики бывают, такие... Но не стану описывать - это произведение искусства, а не грибы.
Я дошел до осинника, нырнул в него, и тут - как шторы упали - так стало сумеречно. Но сразу же попались два пестрых моховика, и я стал остальных разыскивать. Увлекся, а темно, ищется плохо, и тревожно как-то ни одна птица не пикнет.
Вдруг так рванул ветер, я аж выпрямился! А он как чесанет мои осины вправо да влево, будто гребенкой, будто траву мотает их волнами, - стон идет!
Что такое! Выскочил на дорогу, а над дорогой, над лесом, черная свинья ползет с набрякшими рваными титьками, чуть не по верхушкам леса тащится. И холодом из-под нее сквозит.
Нахлобучиваю скорее штормовку - и домой! Только чувствую - не успеваю, быть мне нынче купаным, крещеным.
Из тучи хлещут уже редкие, сильные прутья. Я опять нырнул в лес и лесом - к селу. А ливень меня уже достает. И хлещет меня уже не струями, а поливает ведрами. Лес этот - та же осина, только молодая. Листва у нее кисейная - капли не держит.
И темно: во все небо свинья эта распласталась. Ворочается, всхрюкивает громами. И - свет. Свет из этой черной тучи посыпался. Сыплется, щелкает по капюшону, вот и чертенята белые по ногам заплясали: град! С горошину град.
Прижался к дереву, жду. Мокрый уже, до нитки. Спешить теперь некуда. Но вижу, а град-то, мать честная, растет! Вот он уже с орех стал. Вот и посыпался гуще - теперь уж точно с глаз! И похожа градина на глаз: в сердцевине - зрачок мутный, а по краям прозрачная радужка. Точно глаз, только рыбий. И щелкает град уже страшно. Как пастуший кнут с гаечкой на конце. Ко мне два теленка прибились, ошалелые, не мычат. Им страшнее: кто их лупит? за что? А за дорогой, на вырубках, слышно, мечется верховой пастух. И орет между громами истошно. То ли от страха орет, то ли от удали на все это небесное безобразие. На коров-то бесполезно орать, их не видать, и глаз, чтобы оглядеться, не поднимешь: вышибет глаза!
Стою с телятами под осиной, с интересом думаю: мол, вырастет он с куриное яйцо или нет? Или вырастет и побьет нас тут всех - меня, телят, пастуха, который орет... Но стал будто стихать. До куриного яйца, слава тебе, не вырос!
И поразительная возникла картина, я даже мерзнуть забыл: за пять минут всю июльскую травушку усыпал и под собой скрыл белый, сверкающий гравий. Тут же он начал таять от горячей земли, и брел я с телятами (они за мной к дому увязались) по грудь как бы в молоке. Без живота брел, без ног. Слышу, только шуршат мои ноги по ледяному гравию, мерзнут и мокнут.