Разгоралось лето.
Сушило на склонах траву конотопку. В цигарку свивался ивовый лист. Короткие ночи не могли остудить дорожную пыль. Безросными вечерами стелилась по холмам смолистая горечь — дым невидимой трубы канифольного завода.
Стянька Грохова боронила вспаханный клин. С утра водила она лошадь в поводу. Ноги онемели, горячий пар из конских ноздрей обжигал затылок…
Из-за колка показался Корытов, директор канифольного завода. Он трусил верхом, запыленные ботинки его доставали до обожженной солнцем лебеды.
— Здравствуй, красавица, — крикнул он, придерживая лошадь.
Стянька, закрываясь рукой от солнца, недружелюбно ответила:
— Здравствуй.
— Что такая сердитая?
— Небось будешь сердитая! — Стянька звонко шлепнула рукой по голой ноге. — Кусают вон как, проклятые!
— Шла бы к нам на завод.
— А что, лучше у вас?
— Ясно. По крайней мере этой дряни нет. А главное — у нас работа веселая, артельная…
Разглядывая свою синюю линялую кофточку с рединой на груди, Стянька устало подумала: «Сманивает, поди, только… Их послушай».
— По сограм и у вас комара видимо-невидимо, — сказала она. — Прошлый год с девчатами по ягоды ходили, побрать не дали — выжили…
Лошадь Корытова нетерпеливо переступала задними ногами, порываясь вперед. Корытов натянул повод, хитро подмигнул:
— К нам скоро новый техрук приедет, Константин Гонцов. Слыхала?
Стянька не ответила, отвернулась, и Корытов, смеясь, поднялся на стременах.
— Приходи. Примем…
Объехав колок[1], он увидел Стянькиного отца Степана.
Степан Грохов пахал у Малинового оврага пары. Солнце стояло над головой. Лошади, горячие, мокрые, бились в постромках. Слепни прокусывали их потную кожу, наливались кровью и, как спелые ягоды, валились на землю.
Суглинок не поддавался плугу. У Степана горели руки, хрустела на зубах пыль. Уже время обеда, а как мало черной земли!
«Позвать Стяньку?.. Или подождать», — вяло соображал Степан, налегая на поручни.
— Ковыряешь?.. Трактор сюда надо, — сказал Корытов.
— А вы дайте! Дайте. Сулили ведь, — тотчас же откликнулся Степан. — Говорить легко! Вы вон там обстроились, на заводе у себя. Так ведь то государство помогает. А одним бы вам… Что бы ты сделал?
— Объединяйтесь, в колхоз идите. Государство и вам поможет.
Степан махнул рукой.
— Ничего не получится. Да у нас и земли-то: брось зипун, и прикрыл! В прочих местах, может, оно и хорошо, трактором-то. А у нас с ним, как на печи с телегой.
Лошади, радуясь остановке, тяжело дышали, хватали жадными губами желтые полынные ягодки.
— Но! — ухватился Степан широкой ладонью за поручни. — Сейчас кормить. Но-но, милые!
Корытов уехал. Степан видел, как покачивается узкая спина его — вверх-вниз, вверх-вниз. Лошадь споткнулась, голова ее точно оторвалась и покатилась между ног. «Баба! Ездить не умеет! Не в хозяйстве жил», — отметил Степан.
Но вот Корытов выпрямился и, покачивая локтями, скрылся за поворотом. Степан, выкинув плуг на межу, принялся отвязывать от гужей постромки. Гужи пахли дегтем, мягко льнули к рукам.
— «Ко-вы-ря-ешься…». Эх вы, легкостаи![2] — сердито бормотал Степан. — Вон Уйтик не ковыряется, зато на столе, как на ладони… Трактор! Язык только чесали. «Землю очистим!». Да и кому нужна такая земля? Помогли бы, а то только ручки в брючки…
Он привязал лошадей на короткий повод, крикнул Стяньку и в изнеможении опустился на землю, стараясь уложить ноющие от ходьбы ноги в короткую, изрезанную солнечными полосками тень телеги. В натертой до блеска шине кипело солнце — на нее больно было смотреть. Но Степан не думал о солнце. Он думал о своем, о том, что обрушилось на него две недели назад, когда он узнал, что полоску у Воронинской пади Фадей Уйтик отдал Василию Гонцову.
Фадей сам рассказывал обо всем Степану:
— Не помню, как оно и вышло-то… А? Хоть убей, не помню! Здорово меня угостил Василко. А графин-то я на мелкие черепки кокнул. Хи-хи! Вино хлещет, а я, знай, куражусь. Загнал пашню. Чего она мне? За трешню… восемь гривен за графин отдал, потому — вконец сломатый. А за вино, что пролито, Гонцов говорит — прощаю. Угощал потому как, говорит.
Все точно оборвалось в Степане:
— Как же ты, Фадя? Мне сулил. И-их ты-ы!
Сейчас он с горечью подумал о том, что все на свете складывается против него и что, пожалуй, Василий Аристархович Гонцов нарочно перехватил полосу, зная о желании Стяньки выйти за его сына Костю.
— Не пашет. Взял и не пашет. А?.. Эх, девка, дура-девка! — с горечью упрекал он дочь и не договаривал, боясь обнаружить в себе тайное попустительство ее мечтам. Он сам рассчитывал арендовать проданную полоску — уже соображая, сколько соберет с Фадиной земли зерна…
И вот все рухнуло. Пришлось под рожь готовить чертопар[3] на неудобной суглинистой полосе, давно уже ходившей по рукам, как старая монета, которую и держать бесполезно и бросить жаль.
Подошла Стянька. Сиповатым от жары и долгого молчания голосом спросила:
— Обедать?
Степан оперся о колесо, и раскаленное железо обожгло его. Он отдернул руку, болезненно скривил губы. Стянька равнодушно жевала. Светлые пепельные ресницы ее вздрагивали. Она достала из-под телеги лагушку