Весна была неровная. Погода менялась беспрестанно, синие и лиловые тучи неслись над землей. Крестьяне смотрели на поля с тревогой. В Лондоне люди открывали зонтики и, поглядев на небо, опять закрывали. Впрочем, в апреле такой погоды следует ожидать. Тысячи приказчиков в магазинах — «Уайтлиз», Военно-Морском и других — говорили об этом, вручая аккуратные свертки дамам в платьях с оборками. Бесконечные процессии — покупателей в Вест-Энде и дельцов в Ист-Энде — шествовали по тротуарам, подобно не знающим устали караванам, — так, по крайней мере, казалось тем, у кого был повод остановиться, например, чтобы опустить письмо или заглянуть в окно клуба на Пикадилли. Поток ландо, викторий[1] и одноколок не иссякал: начинался сезон. На не столь многолюдных улицах музыканты цедили свои дрожащие и почти всегда печальные мелодии; среди деревьев Гайд-парка и Сент-Джеймсского парка им отвечали или, скорее, их передразнивали щебечущие воробьи, а иногда — вдруг — влюбленный, но быстро замолкающий дрозд. Голуби на площадях возились в древесных кронах, роняя веточки и воркуя, вновь и вновь начиная свои журчащие песни и никогда не допевая их до конца. Во второй половине дня ворота Марбл-Арч и Эпсли-Хауза[2] запрудили дамы в цветастых платьях с турнюрами и мужчины в сюртуках, с тростями в руках и гвоздиками в петлицах. Проехала принцесса[3], мужчины сняли шляпы. В цокольных этажах жилых домов, стоящих длинными вереницами, служанки в чепцах и фартуках готовили чай. Затем, ловко лавируя на лестницах, они несли серебряные чайники наверх и ставили их на столы, а юные и старые девы, руками, которые привыкли лечить язвы Бермондси и Хокстона[4], тщательно отмеряли одну, две, три, четыре ложки чая. Когда солнце зашло, миллионы газовых огоньков, точно глазки на павлиньих перьях, зажглись в своих стеклянных ячейках, но все же широкие полосы тьмы остались нетронутыми на мостовых. Свет фонарей, смешанный с лучами заходящего солнца, отражался в покойных водах Круглого пруда и Серпантина[5]. На мосту через Серпантин останавливались одноколки, чтобы их пассажиры, направлявшиеся ужинать в ресторан или в гости, могли немного полюбоваться чудесным видом. Наконец взошла луна. Хотя ее то и дело скрывали пряди облаков, она была похожа на отполированную монету и блестела безмятежно или вызывающе, а может быть, и вполне безразлично. Ползя медленно, как лучи прожектора, дни, недели и годы чередой пересекали небо.
Полковник Эйбел Парджитер, отобедав, сидел в клубе и разговаривал. Поскольку его собеседники, расположившиеся в кожаных креслах, были людьми того же круга, что и он сам — отставные военные и чиновники, — они вспоминали истории и случаи из своего индийского, африканского и египетского прошлого, а затем естественно переключились на сегодняшний день. Речь зашла о каком-то назначении, о возможном назначении кого-то на какой-то пост.
Вдруг самый молодой и франтоватый из троих наклонился вперед. Вчера он обедал с… Тут говоривший понизил голос. Остальные наклонились к нему. Коротким взмахом руки полковник Эйбел отослал слугу, убиравшего кофейные чашки. Три лысоватых седых головы несколько минут оставались рядом. Затем полковник Эйбел откинулся на спинку кресла. Огонек любопытства, зажегшийся в глазах троих мужчин, когда майор Элкинс начал свой рассказ, теперь совершенно исчез с лица полковника Парджитера. Он сидел, глядя перед собой ясными голубыми глазами, слегка щурясь, как будто его по-прежнему слепило сияние Востока, как будто в морщинках возле глаз еще держалась пыль. Его посетила некая мысль, и слова окружающих потеряли для него всякий интерес. Более того, стали раздражать его. Полковник встал и отвернулся к окну, выходившему на Пикадилли. Держа перед собой сигару, он смотрел на крыши омнибусов, одноколок, викторий, фургонов и ландо. Его вид как будто говорил, что он в стороне от всего этого, что он больше не имеет к этому никакого отношения. Чем дольше он смотрел, тем мрачнее становилось его красноватое, но приятное лицо. Внезапно он что-то вспомнил. Он должен кое-что спросить… Полковник повернулся, чтобы задать вопрос, но увидел пустые кресла. Компания распалась. Элкинс уже был в дверях, Бранд поодаль с кем-то разговаривал. Полковник Парджитер закрыл рот, так и не сказав то, что хотел, и опять отвернулся к окну, выходящему на Пикадилли. В уличной толпе, казалось, у каждого была какая-то цель. Все куда-то спешили. Даже дамы, что тряслись по Пикадилли в своих викториях и каретах, были движимы какой-то заботой. Люди возвращались в Лондон, обустраивались на сезон. Но у полковника никакого сезона впереди не было, дел — тоже. Его жена была при смерти, хотя все никак не умирала. Сегодня ей лучше, завтра будет хуже, придет новая сиделка, и так далее. Он взял газету и перелистал несколько страниц. Одна из иллюстраций изображала западный фасад Кельнского собора. Полковник швырнул газету обратно, в стопку других газет. Со временем — так он деликатно именовал пору, когда его жена умрет, — он уедет из Лондона и поселится за городом. Только вот дом… И дети… И еще… Тут его лицо изменилось: в нем стало меньше недовольства, но слегка проступило выражение вороватой неловкости.