По дороге, которая тонкой лентой тянулась между покрытыми виноградниками холмами, медленно шла большая толпа людей. Под лучами южного солнца ярко блестели трубы и флейты, владельцы которых извлекали из своих инструментов резкие, пронзительные звуки. Эти звуки, однако, не могли заглушить стоны и плач множества женщин в белых одеждах с распущенными волосами, печально бредущих за музыкантами. По тому, с какой страстностью они голосили и взламывали руки, всякий мог бы безошибочно признать в них профессиональных плакальщиц, нанятых, согласно римскому обычаю, для участия в похоронной процессии. Вслед за ними шли актеры, декламирующие стихи из трагедий, и мим в маске, напоминающей лицо умершего, облаченный в его одежды. За мимом специально нанятые люди несли тело покойного. Траурное шествие замыкали его родственники, многочисленные друзья и знакомые.
Хоронили Гая из древнего плебейского рода Орбелиев, вилла которого располагалась в двенадцати милиариях[1] от Рима, неподалеку от Аппиевой дороги, что вела от Капенских ворот великого города на юг, в сторону Капуи.
Гай Орбелий, прослуживший в войсках Друза Старшего[2], затем Тиберия[3] более двадцати лет, прошел путь от рядового легионера до военного трибуна. За добросовестную службу Тиберий включил его в сословие всадников. И вот теперь он, одержавший столько побед, был сам побежден неумолимым временем, которому безразличны как наши заслуги, так и наши вины.
Первым в толпе, идущей за носилками с телом покойного, шел его сын, Квинт Орбелий, статный римлянин шестидесяти лет, со своими детьми, двадцатилетним Марком и семнадцатилетней Орбелией. За ними шли старые товарищи Гая Орбелия, знавшие его еще по германским походам, а также соседи-владельцы вилл, расположенных поблизости.
Несмотря на печальную торжественность процессии, многие из этих почтенных людей оживленно переговаривались, благо голоса заглушались ревом труб и криками плакальщиц.
— Клянусь Юпитером, — говорил один толстый римлянин Дециму Селанию, молодому человеку хрупкого телосложения, — сегодняшнее погребение лишилось всего великолепия из-за скупости Квинта Орбелия, отказавшегося купить у меня хотя бы пару гладиаторов из тех, которых я, услышав про смерть его отца, специально привез сегодня утром. А ведь в прошлом году, когда бог смерти Танат забрал его жену, Теренцию, у ее погребального костра сражалось пять пар моих воспитанников. Я тогда по-дружески подобрал для него самых лучших.
— Ну, ты-то, разумеется, продал их ему по-дружески — без всяких скидок, а то бы он мог, чего доброго, почувствовать себя твоим должником.
— Конечно, мой милый Селаний. Ты ведь сам прекрасно знаешь, что в дружбе помощь и уступки должны быть обоюдными, а у меня уже тогда насчет Квинта Орбелия были некоторые сомнения.
— В таком случае, дорогой Мамерк, если для тебя друг — лишь кошелек, из которого ты можешь всегда вынуть положенные тобою сестерции и который, разумеется, не должен быть дырявым, то ты не прогадал. Вчера я вернулся из Рима, где мне удалось занять кругленькую сумму у старого скряги ростовщика Антинора, и он, между прочим, просил передать Квинту Орбелию‚ что срок возврата его долга уже истек.
— И что же, много он задолжал?
— Антинор говорил, что-то около пятисот тысяч сестерциев. Видно, пятилетняя засуха дала о себе знать.
— Откуда же он их возьмет?.. Ведь даже если он продаст виллу и рабов, то все равно не наскребет такой суммы.
— Ну что же, тогда ему, а там, глядишь, и мне, придется продать тебе себя в гладиаторы.
— Уж тебя-то я не куплю — больно тощий! — сказал Мамерк Семпраний, которого за внушительность прозвали Толстым Мамерком, и спутники тихо засмеялись.
К их беседе внимательно прислушивался идущий за ними высокий человек, одетый в тогу сенатора. Глубокие морщины, бороздившие его лоб, говорили, казалось, о длительных раздумьях — отправлениях мудрости; сжатые губы — о твердости, приличествующей государственному мужу; нахмуренные брови — о суровости воина. Это был Луций Валерий Руф‚ богач и сенатор, отпрыск знатного рода патрициев, который, однако, увы, не мог похвастаться вышеперечисленными добродетелями. Несчетные морщины говорили о несчетных его попойках, нахмуренные брови — о мрачности характера, твердо сжатые губы — о беспощадности к тем, кто рискнул вызвать его неудовольствие и неудовольствия кого он мог не опасаться. Одно время Валерий Руф был постоянным спутником Калигулы в его развлечениях, но однажды он заметил охлаждение к себе императора и с тех пор избегал попадаться ему на глаза. Все ведь знали о неприязни Калигулы к сенаторскому сословию; белая, с красной полосой сенаторская тога Валерия могла, чего доброго, подействовать на взбалмошного деспота как красная тряпочка на быка. Позже, не желая испытывать судьбу и сославшись на подорванное заботами о государстве здоровье, он уехал в одну из своих вилл, которая была расположена недалеко от Рима и от тех мест, где развивались описываемые нами события.