— О, великий Боже и все его страсти! — бросил в сердцах шарфюрер батальона СС «Вотан» Шульце. Он перевел себя из лежачего положения в сидячее, и, поудобнее устроившись на госпитальной койке, громко испортил воздух в обычной для себя манере.
Лежащий напротив него в длинной госпитальной палате молодой панцергренадер[3] по кличке Однояйцый (он получил ее из-за того, что в битве под Москвой ему отстрелили одно яичко) покачал головой и сердито посмотрел на Шульце, выражая свое неодобрение. Находившийся рядом с ним боец по кличке Легкое, которого ранили во время переправы через реку Буг, пробормотал какие-то ругательства.
— Просто выпустил из себя немного зеленого дымка, только и всего, — объявил Шульце и попытался почесать кончик своего большого носа, однако у него ничего из этого не вышло. И неудивительно: ведь обе его кисти были по самые запястья обмотаны толстым слоем гипса и бинтов — результат того, что он слишком долго избавлялся от советской пехотной гранаты, попавшей ему в руки во время суматошной рукопашной схватки под Киевом.
Пружины кровати роттенфюрера Матца, стоявшей по соседству от койки самого Шульце, жалобно скрипнули, когда тот с гримасой боли на лице медленно повернулся.
— Чего тебе не хватает, Шульце? — громко спросил он.
Шульце искоса посмотрел на своего собрата по оружию. Светлые волосы Матца безнадежно свалялись, и было видно, что он не брился ровно две недели — с тех самых пор, как поезд доставил его в берлинский госпиталь «Шарите». Вся его полосатая бело-синяя пижама была усыпана сигаретным пеплом, покрывавшим ее, точно снег.
— Ты что же, обращаешься ко мне, роттенфюрер? — сурово бросил Шульце.
— А к кому, черт побери, ты думал, я обращаюсь, ты, червяк? К Уинстону-мать-его-Спенсеру-бляха-муха-Черчиллю?
— Тогда будь любезен вставить в свое обращение мое звание, роттенфюрер! — рявкнул Шульце. — И не забывай демонстрировать чуточку больше уважения к раненому шарфюреру, или я возьму эту твою культяпку, — он показал на ножной протез Матца, свисающий с края белой госпитальной койки, — и засуну ее тебе в задницу так глубоко, что у тебя глаза вылезут наружу!
— Ну хорошо, шарфюрер Шульце. В чем дело? Отчего у тебя такие желудочные боли, из-за которых ты испускаешь газы? В конце концов мы находимся в замечательном безопасном госпитале в тысячах километров за линией фронта, и рядом нет ни одного советского солдата, готового отстрелить нам яйца. Что тебе еще надо, шарфюрер Шульце?
— Я хочу выбраться отсюда, вот чего! Это место уже просто достало. У меня не осталось даже капли выпивки — эта здоровенная костоправша, которая следит за нами, умудрилась лишить меня последней фляжки с пойлом не далее как сегодня утром. Здесь я лишен шлюх. И здесь нет моего батальона! — Шульце, бывший докер из Гамбурга, грустно вздохнул: — Батальон бросил нас, Матц. Бросил нас на милость этих проклятых костоправов, жрущих в тылу бананы; и каждый из них — отъявленное дерьмо, если ты желаешь знать мое мнение. Бросил меня с двумя бесполезными культяпками вместо рук, и тебя — с одной раненой ногой, которой, впрочем, уже нет, и со второй, которую эти горе-медики, похоже, отрежут в любой день, когда им только взбредет в голову. — Шульце зашелся в приступе болезненного кашля и отхаркнулся в огромную медную плевательницу, стоявшую в середине палаты.
Клара, огромная безобразная медсестра из Красного Креста, которая в этот момент обмывала нижнюю часть туловища Однояйцего, гневно посмотрела на Шульце:
— Я запрещаю вам делать это в моем присутствии, шарфюрер. — Ее тон был крайне суровым. — И следите, пожалуйста, за своим языком — не то мне придется пожаловаться главному врачу на ваше поведение.
Она негодующе фыркнула и вернулась к прерванному ей занятию. Однояйцый прикрыл глаза. По его лицу было видно, что он блаженствует.
— Вот, Матц, ты видишь, что происходит с женщинами, которые отличаются безобразной внешностью, — не пожелал остаться в долгу Шульце. — Ведь если подобная беда с внешностью постигла, например, мужчину, то он все равно может пойти на Кудамм[4] и просто купить себе любую цыпочку из тех, что стоят там в ожидании клиентов. Но если безобразием отличается женщина, что она может сделать? Она-то ведь не может пойти и купить себе кого-то. — Он пожал плечами и не смог удержаться от гримасы боли. — Все, что ей остается — это доводить себя до сумасшествия собственным пальцем.
Сестра Клара, по-прежнему обмывавшая Однояйцего, побагровела. Шульце с интересом наблюдал за тем, как густой румянец покрыл все ее лицо и начал распространяться вниз по морщинистой шее.
— А ведь во Франции существуют специальные заведения для такого рода женщин, — протянул Матц, включаясь в игру.
— Что?
— Специальные дома, куда могут прийти безобразные женщины, если им приспичит потрахаться.
На широком лице Шульце было написано выражение поддельного негодования:
— Какая низость! Ты только посмотри, что выдумали эти презренные лягушатники. Какое грязное извращение! Нет, только они могли это изобрести. Неудивительно, что наш фюрер в своей бесконечной мудрости решил оказать им услугу, оккупировав их погрязшую в разврате страну два года назад — только чтобы научить их хотя бы толике обычной немецкой порядочности. Ты только представь себе, Матц, что это значит, когда тебя заставляют засовывать ту небольшую штучку, которая болтается у тебя между ног, засовывать ее в это… даже за деньги! — Он мелодраматически закатил глаза к потолку.