У меня путаются мысли. Я ошибиться не мог. Тем более нет ошибок в формулах Шефа. После ухода мистера Пайерса я снова и снова гоняю машину. Результат неизменно тот же — в вычислениях все правильно. Я не могу этого принять. Это больше чем катастрофа. Это недопустимо. Я плачу над матрицами и интегралами. Бедный Шеф, великий, несчастный Шеф!
Завтра я проведу опыт на себе. То, что случилось с Шефом, со мной произойти не может. Я обладаю стопроцентной гарантией удачи. На моем столе возвышается горка стальных дисков — уникальнейший документ, исчерпывающая кинолетопись моего детства. Друг отца, кинооператор, заснял на пленку мое появление на свет, мою первую гримасу, первое подергивание ручек и ножек, первые испачканные пеленки. День за днем он запечатлевал, как из живого комочка я превращаюсь в мыслящее существо. Говорю вам, это потрясающе доказательный материал. В любой тяжбе о наследстве, любой суд принял бы мои материалы как неопровержимые. К сожалению, проблема куда сложнее запутанных споров об имуществе. Однако всякую сложность можно свести к конечной сумме простых истин. Я гляжу на стопку дисков и радуюсь, поскольку это возможно в моем горестном состоянии. Завтра я докажу на собственном примере, что теория Шефа безукоризненна. У меня становится светлее на душе, когда я думаю о том, что произойдет завтра.
И если я пишу эти записки, то не в качестве завещания. Несчастья быть не может, ибо я рожден женщиной. Я десятки раз изучал кинопленку своего существования, кроме первого диска, что лежит сверху. «Этой ленты тебе нельзя смотреть, Ричард, — говорил отец. — На ней увековечены твои роды — твоя мать в постели, твой выход в мир». Но если мне нельзя взирать на обнаженную мать, это могут сделать другие. И это полчаса назад уже сделал Пайерс. Он засвидетельствовал, что я рожден нормально, не легче, но и не труднее, чем все мы. Я отвлекаюсь. Смешно доказывать, что я человек, когда никто в том и не сомневается. Я хотел говорить о другом — о последних днях Шефа.
Шеф заполняет мои мысли и чувства. Я хочу занести на бумагу его проекты, его изречения, его опасения, его восторги. Я вижу его — грохочущего, задумчивого, подавленного, ликующего. Он ходит около меня. Он разговаривает со мной. «Если не ошибаюсь, вы дурак, Ричард!»— говорит он. Он всегда ругается, когда ему весело. Я люблю Шефа. Я содрогаюсь от горя, что все так трагически, так необъяснимо трагически закончилось. Шефа нет, есть его теория. Я не хочу оплакивать Шефа. Я буду его возвеличивать!
Шеф разработал теорию автоматов. На основе этой теории он сконструировал машину, определяющую степень искусственности любого объекта. Ничего равноценного его теории и этой машине, которую мы недавно стали испытывать, еще не существовало. Даже перед золотым крестом господа на Страшном суде я буду настаивать, что Шеф совершил поворот в развитии человечества. Все ученые рядом с шефом — мальчишки возле титана. До него вообще не было ученых. Ибо Шеф… нет, не буду предварять события! У меня путаются мысли, и я тороплюсь… Все это слишком необыкновенно, слишком важно для всех нас. Речь идет о судьбах человечества, я не собираюсь это скрывать.
Я вспоминаю, как Шеф швырнул мне на стол кипу исчерканных бумаг. У меня замерло сердце и подогнулись колени. Бумаги выглядели потрясающе: помятые, запачканные чернилами и маслом. Их вид предвещал переворот, может быть, даже катастрофу. Я не мог оторвать от них глаз. Потом я посмотрел на часы и на Шефа. Стрелки показывали восемь, а Шеф был спокоен. От него исходил аромат, легкий, почти неуловимый чего-то острого и раздражающего, обычные — и необыкновенные — его духи, так мне тогда казалось. Пусть все знают: новая эпоха началась в восемь часов вечера шестого апреля 1975 года, в Пасадене, городе около Лос-Анджелеса, а Шеф был спокоен, и от него пахло духами. За окном бушевал закат, небо корчилось в безмолвном сиянии — бумаги пылали, как подожженные. А Шеф был почти задумчив в это удивительное мгновение человеческой истории.
— Вы остолоп, Ричард! — заметил он дружески. — Я не встречал большего оболтуса. Ну, чего вы так уставились на стол? Вычисления надо проверить, а не любоваться ими. Введите их в вашу собаку… я хотел сказать — в машину.
Я не мог сделать движения. У меня отказал голос.
— Это?.. Это?.. — еле выговорил я.
— Да, это, — сказал он. — Я поражен вашей проницательностью. Если и дальше пойдет так же, лет через десять вы станете почти умным человеком.
Я взял листочки в руки. Я перебирал их, как драгоценные камни. Они были драгоценней бриллиантов. В них содержалась полная теория биологических автоматов: самонастраивающиеся, самовоспроизводящиеся, саморазвивающиеся системы. Не жалкие механическо-электронные роботы, но разумные искусственные существа. О, нет, я не собираюсь приписывать Шефу честь первосинтезатора живых автоматов! Этот научный подвиг совершил профессор Пайерс. Именно Пайерс, а не Шеф, создал первую живую мышь — и она была настолько живой, что реальные мыши приняли искусственницу в свою среду. К сожалению, первое живое существо пока остается и последним. Ни сам Пайерс, ни другие лаборатории мира не сумели повторить его достижения. Синтетическая мышь Пайерса невоспроизводима. Она была таким же плодом эмпирической работы, как и реальные живые мыши — и в такой же мере случайна и нестандартна. Если бы я не опасался быть ложно понятым, я сказал бы, что Пайерс не сконструировал, а родил свою мышь. Он прилежно собирал ее из клеток, самоотверженно склеивал из тканей, а не рассчитывал по формулам — естественно, что он не сумел воспроизвести своего же шедевра. И от гения нельзя требовать большего, чем он может. Пайерс не обладал математическим расчетом мыши. В каждом существе от рождения заложена его формула — неудивительно, что любая пара родителей, не трудя мозгов, печет потомство. Производство детей — устоявшаяся эмпирика быта. Но первосоздание — вдохновенный полет в неизвестное. Хорошее первосоздание требует хорошо разработанного проекта. Разработать проект мыши — я уже не говорю о человеке — а затем наладить воспроизводство мышей, может пока лишь господь. Я верю в высшую силу и благоговейно поручаю ей то, чего сам не могу. Шеф, конечно, не Бог. Но он ближе всех приблизился к божественности. И хоть сам он эмпирическим, так сказать, старанием не сумел бы произвести человека (он не был женат и не интересовался женщинами), но зато он первый после господа разработал математический проект человека.