Анна Григорьевна сидела в покойном кресле и вязала длинный шарф из толстой красной шерсти. Чью шею предполагалось окутывать этим неуклюжим шарфом — она и сама не знала. Она работала для бедных, значит нечего было и хлопотать о красоте, должно быть только прочно и тепло. Несмотря на то, что Анне Григорьевне было под шестьдесят, она была здорова и со своим чистым, сытым видом, пышными седыми волосами и умными, ещё зоркими, серыми глазами, казалась ещё красивой. Против неё, как брошенная на диван кукла, лежала её belle-fille [1], Александра Павловна, — Лина, как звали её в семье. Что-то жалкое было в бездушной, беспомощной позе красивого тела. Голова лежала ровно, без подушки, завитки пеньково-белокурых волос спутались над узким, белым как атласная лента лбом. Тёмные, чересчур правильные брови, точёный носик и рот, с изогнутой розовой линией губ, точно застыли. Шейка с голубыми жилками выходила тонкой колонкой из широкого кружевного жабо, худенькие, голые до локтя ручки раскинулись, обе ноги в чёрных шёлковых чулках свесились с дивана и как неживые показывали свои узкие подошвы и два большие банта на подъёме. Только глаза, большие, карие с вишнёвым оттенком глаза, глядели в розетку потолка с такою мольбой, точно ждали оттуда разрешения какой-то непостижимой загадки.
Брови Анны Григорьевны нахмурились, опустив работу на колени и повернувшись всем телом к невестке, она отрубила громким, ясным голосом:
— А всё-таки надо признаться…
Как от гальванического тока кукла вдруг ожила. О пол ударили маленькие каблучки, взлетело облако кружевных юбок, и Лина, высокая, стройная стояла перед свекровью и глядела на неё широкими, почти безумными, глазами.
— В чём признаться? Кому признаться?
Но старуха сидела уже совершенно спокойно и снова стучала длинными вязальными спицами.
— Я говорю: всё-таки надо признаться, что и бедному будет в тягость носить такой шарф.
И она на левой руке свесила громадный конец, уже связанный ею.
— Ты как думаешь, Лина, а?
Лина опустилась в кресло против неё и глубоко вздохнула.
— Я так задумалась, что ваш голос испугал меня, я… ничего не могла понять…
— Да? А о чём же ты так задумалась?
Лина посмотрела на работу старухи, и лукавая, почти детская улыбка, скользнула по её личику.
— Я думала о вашей работе… Ну, разве не странно, наши наряды, наши objets de luxe [2], - всё, говорят, выделывается в трущобах грубыми, мозолистыми пальцами полуголодных людей, которые даже не понимают, к чему могут служить такие бесполезные, хрупкие вещи, а мы, вот вы, madame Болотова, Женя Спирова, я, ну, словом, все, весь наш дамский благотворительный кружок, мы, среди роскоши и блеска, своими тонкими, раздушенными руками шьём грубые рубашки, вяжем безобразные шарфы и тоже не можем понять, как только эти люди будут носить это, и даже с благодарностью. Я этого не понимаю.
— Да, вот и я многого не понимаю, — сказала совершенно серьёзным тоном Анна Григорьевна и, пристально взглянув в самые глаза Лины, вышла из комнаты.
Снова Лина выпрямилась в кресле, личико её побледнело, голова машинально повернулась в сторону выходившей свекрови, и глаза с испуганным недоумением так и впились в опустившуюся портьеру.
«Что это за загадка? — думала она. — Намёк, подозрение, или она всё знает? Нет, это невыносимо, невыносимо!..»
Лина встала.
«Если она всё знает, так я лучше сама всё скажу… Да я скорее умру, чем выносить эту пытку; знать, что вот сегодня, сейчас, всё откроется»…
Она как автомат медленно шла к тяжёлой, опущенной портьере, за нею, изгибаясь как змея, полз по ковру густой рюш, обрамлявший подол её капота.
«Уж если ему узнать, так лучше я сама»…
Она вдруг отшатнулась, страшно вскрикнула и упала бы навзничь, если бы две сильные руки не подхватили её на воздух.
— Лина, голубка, родная, Лина, Лина, ну, можно ли так пугаться, ну, я виноват, надо было заговорить, кашлянуть, что ли, чтобы ты знала, что я иду. Какая ты нервная, Лина!
— Это ты? Господи, как я испугалась!
И Лина инстинктивно прижалась к груди мужа, обвилась руками вокруг его шеи.
Михаил Николаевич донёс свою жену до дивана, сел на него, не выпуская её из объятий как ребёнка. Нервы молодой женщины упали. Она почувствовала себя совсем маленькой и слабой. Державшие её руки были так сильны, а в груди, к которой она прильнула, она слышала, так билось сердце, и она знала, что оно бьётся для неё, что оно полно любви к ней!
«Заснуть бы теперь на этой груди, умереть, вот так, под защитой, охраной этих ласковых рук»…
Михаил Николаевич глядел на её бледное личико, на густую бахрому закрытых глаз, а потом невольно взглянул в большое зеркало, висевшее как раз напротив; там отражалась его плотная, несколько неуклюжая фигура сорокалетнего мужчины, целый лес густых, спутанных волос шапкой стоял над его некрасивым, но умным и замечательно добрым лицом. Он снова перевёл глаза на жену, и у него чуть не вырвался наболевший крик: «Эх, не пара я тебе!»
Из глаз Лины выкатились две крупные слезы. Михаил Николаевич заметил их и подумал: «Нервы-то у неё совсем расклеились».
— Сударыня, — начал он суровым голосом, как говорят с детьми, — извольте объяснить, что значить ваш крик: «Это ты?» Кто же, осмелюсь спросить, кроме вашего глупого мужа, мог бы подкараулить вас за портьерой и схватить на руки?