Обратите внимание на слова о «человеке выдающемся, для которого написана эта книга» (предпоследний абзац Размышления III). Разве это не означает: «Для вас»?
Автор
Женщина, которая, соблазнившись названием этой книги, пожелает ее открыть, может не трудиться: и не читая, она наперед знает все, что здесь сказано. Хитроумнейшему из мужчин никогда не удастся сказать о женщинах ни столько хорошего, ни столько дурного, сколько думают о себе они сами.[2] Если же, несмотря на мое предупреждение, какая-нибудь дама все-таки примется читать это сочинение, ей следует из деликатности удержаться от насмешек над автором, который, добровольно лишив себя права на самое лестное для художника одобрение, поместил на титульном листе своего создания ту упреждающую надпись, какую можно узреть на дверях иных заведений: «Не для дам».
«Природой брак не предусмотрен. — Восточная семья не имеет ничего общего с семьей западной. — Человек — слуга природы, а общество — ее позднейший плод. — Законы пишутся в соответствии с нравами, нравы же меняются».
Следовательно, брак, подобно всем земным вещам, подвержен постепенному совершенствованию.
Эти слова, произнесенные Наполеоном[3] перед Государственным советом при обсуждении Гражданского кодекса, глубоко поразили автора этой книги и, быть может, невзначай подсказали ему идею сочинения, которое он сегодня выносит на суд публики. Дело в том, что в юности ему довелось изучать французское право[4], и слово «адюльтер» произвело на него действие поразительное. Столь часто встречающееся в кодексе, слово это являлось воображению автора в самом мрачном окружении. Слезы, Позор, Вражда, Ужас, Тайные Преступления, Кровавые Войны, Осиротевшие Семьи, Горе — вот та свита, которая вставала перед внутренним взором автора, стоило ему прочесть сакраментальное слово АДЮЛЬТЕР![5] Позднее, получив доступ в самые изысканные светские гостиные, автор заметил, что суровость брачного законодательства весьма часто смягчается там Адюльтером. Он обнаружил, что число несчастливых семей существенно превосходит число семей счастливых. Наконец, он, кажется, первым обратил внимание на то, что из всех наук наука о Браке — наименее разработанная. Однако то было наблюдение юноши, которое, как нередко случается, затерялось в череде его беспорядочных мыслей, подобно тому как тонет камень, брошенный в воду. Впрочем, невольно автор продолжал наблюдать свет; так в его воображении сложился целый рой более или менее верных представлений о природе брачных обычаев. Законы созревания книг в душах их авторов, быть может, не менее таинственны, нежели законы произрастания трюфелей[6] на благоуханных перигорских равнинах. Из первоначального священного ужаса, вызванного в сердце автора АДЮЛЬТЕРОМ, из делавшихся им по легкомыслию наблюдений родился в одно прекрасное утро замысел — весьма незначительный, но впитавший в себя некоторые идеи автора. То была насмешка над браком: двое супругов влюблялись друг в друга через двадцать семь лет после свадьбы.
Автор извлек немалое удовольствие из сочинения маленького брачного памфлета и целую неделю с наслаждением заносил на бумагу бесчисленные мысли, связанные с этой невинной эпиграммой, — мысли невольные и нежданные. Высшие соображения положили конец этому плетению словес. Покорный им, автор возвратился к привычному существованию беззаботного ленивца. Однако первый опыт забавных изысканий не прошел даром, и семя, зароненное в ниву авторского ума, дало всходы: каждая фраза осужденного сочинения пустила корни и уподобилась ветке дерева, которая, если оставить ее зимним вечером на песке, покрывается наутро затейливыми белыми узорами[7], какие умеет рисовать причудник-мороз. Таким образом, набросок продолжил свое существование и дал жизнь множеству нравственных ответвлений. Словно полип, он размножался без посторонней помощи. Впечатления молодости, мысли, приходящие поневоле в обществе докучных особ, отзывались в незначительнейших ощущениях последующих лет. Более того, все это множество идей упорядочилось, ожило, едва ли не обрело человеческий облик и отправилось скитаться по тем фантастическим краям, куда душа любит отпускать свое безрассудное потомство. Чем бы автор ни занимался, в душе его всегда звучал некий голос, отпускавший самые язвительные замечания по адресу прелестнейших светских дам, танцевавших, болтавших или смеявшихся на его глазах. Как Мефистофель представлял Фаусту жуткие фигуры, собравшиеся на Брокене, так некий демон, казалось, бесцеремонно хватал автора за плечо в разгар бала и шептал: «Видишь эту обольстительную улыбку? Это улыбка ненависти». Порой демон красовался, словно капитан из старинных комедий Арди[8]. Он кутался в расшитый пурпурный плащ и хвастал ветхой мишурой и лохмотьями былой славы, пытаясь убедить автора, что они блестят, как новенькие. Порой он разражался громким и заразительным раблезианским смехом и выводил на стенах домов слово, являющееся достойной парой прославленному «Тринк!»[9] — единственному прорицанию, которого удалось добиться от Божественной бутылки. Порой этот литературный Трильби