Глава первая
ЮНОСТИ ЧЕСТНОЕ ЗЕРЦАЛО
Харитон Григорьев сын Волков, семидесят лет, у него внучата двоюродные, а умершаго написанного в прежнюю перепись племянника ево родного Григорья Иванова сына Волкова дети, после переписи рожденные: Федор шеснатцати лет, Алексей пятнатцати лет, Гаврило двенатцати лет, Иван одиннатцати лет, Григорей осьми лет.»
Выписка из переписной книги 2-й ревизии населения г. Костромы и Костромского уезда. 20 апреля 1744 г.
Купцу Волкову недужилось. Он часто впадал в забытье и, сбросив с себя стеганое лоскутное одеяло, судорожно хватался сухими крючковатыми пальцами за серебряный тельник на груди, пытаясь сорвать его с жилистой шеи: задыхался. В горле его клокотало, острый кадык быстро ходил под морщинистой коричневой кожей. Редкая рыжая бороденка задиралась вверх и тряслась мелкой дрожью.
Старший сын его, семилетний Федюшка, смотрел в такие минуты на отца с ужасом и, ощущая бессильность свою, сжимал до ломоты зубы, чтоб не разрыдаться в голос.
В иную же пору хворь отпускала, и отец поворачивал к Федюшке посветлевшее лицо и хитро подмигивал.
— Ничего, Федор Григорьич, ничего. Мы еще с тобой поживем. Еще не всю рыбку в Волге изловили, порыбалим ужо… Только матери лишнего не болтай, пущай мальцом занимается.
В семье Волковых, кроме братанов мал мала меньше Федора, Алексея, Гаврилы да Ивана, появился на Фоминой неделе на свет божий еще один, которого нарекли в честь отца тоже Григорием. Двух месяцев не исполнилось малому, и очень уж опасался купец, чтоб беспамятством своим, а то и смертью не напугать Матрену Яковлевну. Потому и отослал ее подальше от себя, а за досмотром Федюшку просил оставить. К тому же старшой — грамотей, а уж очень любил Григорий Иванович слушать, как ладно, неторопливо, по-волжски напевно читает сын слова, будто нижет на гладкую шелковую нитку матовый жемчуг. Сам-то хоть и прожил жизнь в купеческом сословии, грамоту за недосугом так и не одолел. Федюшку же с Алешкой за немалую мзду грамоте обучил дьячок местного прихода.
Сегодня Григория Ивановича отпустило. Федюшка раздвинул розовые канифасовые занавески, настежь открыл окно, и в комнате повеселело от яркого июньского солнца, птичьего щебетанья и глухого, неясного торгового шума — Кострома праздновала Петров день.
— Эх, — сокрушался купец, — по базару бы побродить!.. Товару небо-ось!.. Ну да бог с ним, видать, оттоварился. Давай, Федор Григорьич, про зерцало.
Книжицу «Юности честное зерцало» Григорий Иванович купил незадолго до болезни у ярославского офени за полтину и не прогадал — знатная книжица оказалась.
Федюшка придвинулся ближе к отцу, разгладил на коленях книжку, улыбнулся, предвкушая удовольствие.
— С начала, что ли?
— Давай с начала. Это, чтоб ты помнил, вроде «Отче наш». А потом уж валяй посмешней.
Федюшка пригладил свои каштановые кудри, спадающие на глаза, и стал читать:
— «В-первых, наипаче всего должни дети отца и матерь в великой чести содержать. И когда от родителей что им приказано бывает, всегда шляпу в руках держать, а пред ними не вздевать, и возле их не садитися, и прежде оных не заседать, при них во окно всем телом не выглядывать, но все потаенным образом с великим почтением не с ними в ряд, но немного уступя позади оных в стороне стоять, подобно яко паж некоторый или слуга…»
— Будя, — перебил отец. — А теперь встань.
Федюшка встал.
— А теперь садись. Дозволяю. Ибо сказано: «…возле их не садитися». А коли дозволяю, стало быть, сиди. Теперь давай про смешное.
И Федюшка начал перескакивать с одного на другое, выбирая места позаковыристее, чтоб развеселить отца.
— «И сия есть немалая гнусность, когда кто часто сморкает, яко бы в трубу трубит, или громко чхает, будто кричит, и тем в прибытии других людей и в церкви детей малых пужает и устрашает. Еще же зело непристойно, когда кто платком или перстом в носу чистит, яко бы мазь какую мазал, а особливо при других честных людех…»
— Погоди… погоди… — Григорий Иванович тряс бороденкой и задыхался от смеха. — Яко бы мазь… мазал! Это про соседа нашего, Петра Данилыча, — он хоть и грамотей, а испокон веку мазь мажет! Давай дальше!
— «Зубов ножом не чисти, — продолжал читать Федюшка, — но зубочисткою… Над яствою не чавкай, как свиния, и головы не чеши…»
Федюшка отложил в сторону книжицу и глядел на отца: тот, запрокинув голову и держась руками за живот, не мог сдержать душившего его смеха.
— Не чавкай… как свиния… — сквозь слезы бормотал Григорий Иванович.
Совсем развеселился недужный купец. И не приметил даже, как вошел дядя его, а Федюшке — дед, Харитон Григорьевич, перекрестился на образ, шевеля губами, и повернулся к племяннику — седой, огромный, с кустистыми сивыми бровями.
— Ты что ж это людям головы морочишь? «Помират, помират»… А он Петров день как какой ярыжка празднует! Что ж это?
Григорий Иванович, успокаиваясь, кивнул на книжку.
— Прости, Харитон Григорьевич, это все — зерцало… Скажу тебе, истинно с того свету вызволил меня Федор Григорьевич, сынок мой. Совсем плох был — душит чтой-то…
— Ты мне гляди, Гришка, внука на тот свет не отправь. Вишь как он с тобой измаялся. — Харитон Григорьевич забрал в свою огромную пятерню Федюшкины кудри и повернул внука лицом к себе. — Гля-ко — глаза да кудри остались… Матрену не трожь, — пущай с мальцом тешится. А мы тебе Алешку пришлем. Федюшку с собой беру: на народ поглядим, себя покажем. Развеется маленько парнишка. А то и вовсе закиснет.