Я вижу в праздности, в неистовых пирах,
В безумстве гибельной свободы,
В неволе, в бедности, в изгнании, в степях
Мои утраченные годы.
И нет отрады мне — и тихо предо мной
Встают два призрака младые,
Две тени милые — два данные судьбой
Мне ангела во дни былые.
Но оба с крыльями и с пламенным мечом,
И стерегут… и мстят мне оба,
И оба говорят мне мертвым языком
О тайнах счастия и гроба.
A. C. Пушкин. Воспоминание (рукописная редакция)
Первый биограф Достоевского, профессор Санкт- Петербургского университета, историк литературы Орест Федорович Миллер, приступивший к сбору материалов для жизнеописания сразу же после смерти писателя, жаловался на ленивое молчание и неотзывчивость лиц, близко знавших покойного, хранивших его письма, но не торопившихся их обнародовать.
«Смелости не хватает назвать настоящим жизнеописанием то, что может образоваться от приведения в порядок имеющегося теперь материала. Слишком много еще ощущается различных пробелов, пополнить которые зависит от доброй воли тех, кто, должно быть, считает письма Достоевского или же свои воспоминания о нем своей частной собственностью», — писал Миллер в предисловии к биографии, вышедшей в 1883 году и весьма скромно названной «Материалами для жизнеописания Ф. М. Достоевского»[1].
Много воды утекло с тех пор: все, кто имел что вспомнить, вспомнили; все, кто хотел предать гласности дорогие сердцу воспоминания, давным — давно этой гласностью благополучно воспользовались. И, памятуя о том океане книг, статей, изысканий биографического толка, появившихся за сто тринадцать лет после миллеровского «свода материалов», только педант будет указывать на дефицит достоверных фактов и настаивать на существовании пресловутых «белых пятен» — любимом коньке всех биографов — разыскателей.
Честно признаться, я завидую таким знатокам- буквоедам. Что может быть красивей и бескорыстней, чем «радости пушкиниста» — уточнить дату проезда поэта через населенный пункт или узнать имя дамы, махавшей платочком ему вслед. Факт, документ — поэзия архивной пыли и романтика связки писем — дают биографу ту уверенность в своем деле, то моральное право быть летописцем при гении, без которых немыслимо никакое порядочное жизнеописание.
Немыслимо оно и без смелости — которой, как мы помним, не хватало О. Ф. Миллеру.
По другой причине не хватает ее и мне. Меньше всего моя версия жизни и творчества Ф. М. Достоевского имеет право быть причислена к жизнеописанию в традиционном понимании жанра. Да и может ли быть названо биографией повествование, где исследуется не столько жизнь человека, сколько его сочинительская страсть? Может ли именоваться жизнеописанием история о писателе, в которой он, как с равными себе, соперничает и состязается с героями своих произведений — хотя бы для того, чтобы вновь, но уже «на своей территории» встретиться лицом к лицу с их реальными прототипами? Можно ли быть уверенным в своей правоте, когда в ее доказательство приводится не архивное дело, а всего лишь предположение, гипотеза? И когда внутри вполне документальной биографической хроники вспыхивает Сюжет — «автобиографический в психологическом смысле», — о том, как писатель, имея некие сокровенные и глубоко личные мотивы, создавал демонического героя «безмерной высоты», для того чтобы сразиться с ним, хотя более всего хотел бы спасти его…
Рискну сказать: жанр этой книги точнее всего можно было бы обозначить как историю страсти Достоевского, имея в виду, конечно, его страсть к сочинительству, к писательству — к своей профессии.
Принято считать, что всякая страсть рано или поздно губит одержимого ею, всякая мания сводит маньяка с ума. Однако литературное призвание Достоевского, воспринятое им со всей страстностью, со всем присущим ему фанатизмом и нарушением чувства меры, в конечном счете спасло его — дало силы выжить, не затерявшись в трагическом хаосе бытия, высвободило энергию сопротивления житейским невзгодам и страшным ударам судьбы, помогло преодолеть роковые соблазны и заблуждения. «Трудно было быть более в гибели, но работа меня вынесла», — написал он однажды. Литературное творчество оказалось — в случае с Достоевским — колоссальной жизнеустроительной силой, помноженной на гигантский инстинкт жизни и гениальную одаренность. Кажется, будто кто‑то целился наобум, но невзначай попал в яблочко. Фокус, однако, в том, что яблочко само притянуло к себе божественную стрелу.
Я далека от амбициозной претензии разгадать тайну гения. Но если пристально вглядеться именно в те фантастические мгновения, когда им руководили призвание и предназначение…