Павел Амнуэль
И УСЛЫШАЛ ГОЛОС
Лида плачет. Глаза у нее сухие, она с улыбкой протягивает мне то чашечку кофе, то поджаренные тосты, но я все равно вижу, что она плачет. Она не может понять, что со мной, — я знаю, что стал совершенно другим после возвращения. И ничего не могу объяснить. Ничего.
Я молча допиваю кофе и выхожу на балкон. Наша квартира на последнем этаже, а дом — тридцатиэтажка — самый высокий в городе, и я вижу, как на территории Института бегают по грузовому двору роботы-наладчики. В машинном корпусе ритмично вспыхивают лампы отсчета — кто-то сейчас стартует в прошлое. Дальше пустырь, там только начали рыть фундамент под новый корпус для палеонтологов. На окраине города, за пустырем, у подъезда Дома прессы полощутся на ветру разноцветные флаги, и выше всех — флаг ООН. Толпу у входа я не могу разглядеть, но знаю, что она уже собралась, и знаю — зачем. Я не пойду туда, я никуда не пойду, буду стоять на балконе и ждать, когда Лида соберет посуду и уйдет к своим биологам разводить в пробирках какую-то очередную вонючую плесень. И тогда… Что? Я еще не знаю, но что-то придется делать.
У меня всегда была слабая воля. В детстве я слушался всех и подпадал под любое влияние. «Валя — очень послушный мальчик», — говорила мать с гордостью. Не знаю, чем тут можно было гордиться. Отец учил меня не подчиняться обстоятельствам, но бывал дома редко, и я плохо его помню — он был моряком, ходил в кругосветки и наверняка в детстве не походил на пай-мальчика, как я. Учился я отлично, потому что подпал под влияние классного наставника.
Когда после школы я подался в Институт хронографии, никто не понял моего поступка. А я всего лишь находился под сильнейшим влиянием личности Рагозина, о чем никто не догадывался, и потому мой поступок был признан первым проявлением самостоятельности.
С Рагозиным я познакомился только на втором курсе, до этого, читал запоем его книги и статьи — они-то и поразили меня и заставили сделать то, чего я и сам от себя не ожидал. Рагозин, не подозревая того, воспитал во мне мужчину. Вряд ли он предвидел такой педагогический эффект от своих сугубо научных и совершенно лишенных внешней занимательности публикаций.
Рагозин! Это была личность! Маленький, щуплый, морщившийся от болей — он уже тогда был тяжело и безнадежно болен, создатель хронодинамики подавлял собеседника одним своим взглядом. Ему бы родиться в Индии, заклинать змей и гипнотизировать толпу на площадях. Основы хронографии мы знали, как нам казалось, не хуже его самого, потому что сдавали каждый раздел не меньше десятка раз. Только абсолютно полное понимание, и тогда — пятерка. В противном случае только двойка.
По-моему, Рагозин и жил так, деля весь мир на две категории, два цвета. Хорошее и плохое, белое и черное. Хронодинамика и все остальное. Или пусть хронодинамика принесет людям счастье, или пусть ее вовсе не будет. Он был мечтателем, романтиком. Его выступления перед нами, шалевшими от восторга, невозможно описать. Это надо было видеть и прочувствовать. И надо было видеть и прочувствовать то время, время моей юности.
Первые машины времени были громоздкими, как домны, лишь две страны — СССР и США — владели ими, слишком велики оказались затраты. После каждого заброса на страницах газет появлялись фотографии и подробные отчеты. Библиотека Ивана Грозного. Петр Первый на военном совете. Линкольн и борьба за освобождение. Путешествия во времени были сродни первым полетам в космос, только значительно более понятны для всех и потому более популярны. Никто никогда не выбирался из машин времени в «физический мир». Хронографы были по существу огромными проекционными, где в натуре оживала история. В прошлое заглядывали, оставаясь невидимыми. Никто еще не примял в прошлом ни одной травинки, не обменялся с предками ни единым словом.
Как-то мальчишки спорили на улице. Я проходил мимо и услышал. Один уверял, что изменить прошлое можно, но есть конвенция, запрещающая делать это. Другой был убежден, что влиять на прошлое невозможно в принципе. Я подумал о том, как быстро формирует время новые взгляды. «Прошлое — наше богатство, оно познаваемо и недвижимо». Вот кредо хронографии, его объясняют детям в первых классах, с ним они растут, убежденные, что так было всегда. Между тем, конвенцию ООН о запрещении навеки какого бы то ни было влияния на прошлое принимали уже после смерти Рагозина. Он начал, но не дошел. Незадолго до смерти учитель заложил первый камень в здание Института времени — того здания, что стоит в центре города и в котором сейчас размещаются только службы управления. А ведь двадцать лет назад там помещались все: инженеры и разработчики, технологи и мы — операторы.
Машины времени и сегодня очень дороги, дороже самого современного космического корабля. Даже размеры удалось уменьшить лишь незначительно. Забираясь в кабину управления, я всегда ощущал себя винтиком, выпавшим из какой-то несущественной детали. Я был обвешан датчиками, окружен экранами, привязан к креслу; о том, чтобы выйти в физическое прошлое, и речи не было. Но видеть, слышать все происходившее сто, тысячу лет назад — это ни с чем не сравнимо. Ни с каким полетом в космос. Ни с чем.