Это верно, что человек каждый раз рождается впервые, но никто не называет его родителей новаторами и не считает именно их Адамом и Евой. Каждая новая инвектива Белого дома рождается с такой помпой, будто на этот раз там наверняка опровергнут закон земного притяжения. Но ньютоново яблоко по-прежнему падает не вверх, а вниз, как и в те времена, когда наши мифологические прародители вкусили этот плод с древа познания добра и зла.
Отринуть первопричины и закономерности исторического развития не легче, чем отменить основные законы мироздания. Но политики из Белого дома, повторяя старые антисоциальные наветы, полагают себя новаторами, призванными открыть человечеству глаза на его заблуждения. Такая большая амбиция влечет за собой еще больший конфуз.
Высшие чины новой администрации США кощунственно назвали народно-освободительные движения международным терроризмом и обвинили Советский Союз в их организации и поддержке. Ничего нового мы не услышали в этих обвинениях. Просто — новый вариант древних легенд о «кознях Коминтерна» и «руке Москвы». Только расчетливо пристегнуто модное слово — «терроризм», не без основания пугающее американцев. Есть смысл заглянуть в его семантическую родословную.
Что такое «террор»? Слово это пришло в Россию с Запада. Латинский его корень обнажен — terror. В буквальном переводе оно означает — «ужас» и существует давно. Пользовались им еще в Древнем Риме, даже до нашей эры. Из учебников истории известны проскрипционные списки мрачного полководца и диктатора Суллы, чья опасная ухмылка заставляет вздрогнуть и через века.
Полистаем, однако, словари. Возьмем иностранные издания, самые фундаментальные, основополагающие, нормативные — десятитомный Ларусс, двухтомный Уэбстер и прославленный оксфордский однотомник. Все они имеют солидную репутацию. Не отразился ли в их определении понятия «террор» конкретно-исторический опыт данной страны и суждения ее правящего класса?
Итак, французский Ларусс: «террор — насилия и преступления, осуществляемые систематически с целью держать группу индивидуумов в страхе». Три строчки, а за ними многое… Ночь в прерывистом пламени мушкетных выстрелов, звон алебард, лязганье шпаг, белые кресты на дверях домов, где жили гугеноты — единоверцы и подданные рыжего короля Наварры, впоследствии Генриха IV на французском престоле. Они съехались в Париж по случаю его бракосочетания, но попали в ловушку религиозных распрей. В эту ночь святого Варфоломея католики убивали гугенотов, и она навсегда осталась синонимом массовой резни, беспощадного террора.
Штурмом крепости-тюрьмы Бастилия открылась первая страница революции 1789—1794 годов во Франции. В детстве я прочел серию немудреных романов на сюжеты французской истории, выходивших в зеленоватых обложках издательства «Каспари». Эта расхожая литература укачивала на своих коленях не одного подростка, и пудра фрейлин старого королевского двора, этот снег монархического Олимпа, окутывала юного читателя фантастическим и пьянящим облаком.
Феодализм еще хотел нравиться. Дворянские поверья приукрашивали его прошлое. Историко-бульварная литература Европы, в том числе и царской России, румянила, припудривала его облик. Спустя два века средства массовой информации с еще большим рвением внушали американцам симпатии к одному из последних самодержцев на земле — к шаху Ирана. Лживая пропаганда — жестокая птица, вроде грифов — обожает мертвечину.
Так вот и вышло, что мальчишкой, не постигшим смысла революционных событий в Париже, я оплакивал судьбу королевы Марии-Антуанетты. Спустя два-три года я стал понимать живую, реальную жизнь, начал читать серьезные книги и уже бредил Маратом, восхищался Сен-Жюстом, сидел с ним рядом на заседаниях Конвента, распевал Марсельезу, сражался при Вальми, где волонтеры, применяя новую тактику, разбили войска интервентов.
«Революционная Франция оборонялась от монархической Европы», — писал Ленин. Королевская семья была в тайном союзе с чужеземными пришельцами. Я ненавидел Бурбонов и в Марии-Антуанетте узрел не только грациозную женщину с приторно ангельскими глазами, но фурию в короне, нарядное олицетворение жестокого деспотичного легитимизма, на который с такой грозной силой и блеском государственного творчества поднялась французская революция.