1929 год, мировой экономический кризис
Откуда, из какой глубины поднимаются наши воспоминания?
Теплая зелень — это, пожалуй, самый ранний образ в моей памяти, зелень кафельной печи, по верхнему краю которой должен был тянуться рельеф, изображающий цыганский табор, но об этом я знаю только из рассказов матери, никаким напряжением мозга не воссоздать этой картины. А зеленый цвет я запомнил, теплую зелень винной бутылки с приглушенным блеском. Каждый раз, когда я вызываю в памяти образ этой зелени, я ощущаю себя словно плывущим в воздухе под потолком. Я мог видеть цыган, рассказывала матушка, только тогда, когда отец поднимал меня, двухлетнего малыша, на руках.
Потом в моей памяти возникает что-то мягкое и белое, на чем я должен бесконечно долгое время сидеть смирно и при этом еще смотреть на что-то черное, двигающееся вверх и вниз. А потом пещера в бузине со скамейкой и человеком на ней. От него пахло приключениями, и он давал мне поскакать на своем колене и совал мне в рот кусок чудесной сладковатой колбасы, которую я жадно глотал. И вдруг внезапный вопль и вихрь стремительно отрывает от меня и беседку и скамью и бурным порывом уносит их в ничто. Разумеется, это был не вихрь, это была рука матери, вырвавшая меня из зеленой пещеры, и вопль был воплем ужаса: человек, баюкавший меня на коленях, был деревенским шутом-разорившийся крестьянин, который ковылял на кривых, как сабли, ногах по деревням, просил на хлеб и на водку, и его проспиртованное дыхание было запахом буйных приключений, а колбаса — произведением живодерни, где забивали лошадей. Так или иначе скакать на его коленях было замечательно: это первая картина, которую я отчетливо вижу перед собой, а мне было тогда всего три года.
С этого времени картины все теснее идут одна за другой: горы, лес, колодец, дома, ручей и луг, каменоломня, в гротах которой жили придуманные мною духи, крик сыча, жабы, шершни, рябиновая аллея перёд серым зданием фабрики, ярмарка с ароматом турецкого меда и шарманочными взвизгиваниями балаганных зазывал и, наконец, школа с ее выбеленным известью и, несмотря на высокие окна, всегда сумрачным коридором, по которому, словно туманный чад, расползался страх, сочившийся из всех дверей.
Лица учителей я позабыл, я вижу только два сощуренных серых глаза над вытянутым и острым, как лезвие ножа, носом и узловатую бамбуковую палку.
Лица одноклассников тоже стали бледными и расплывчатыми, кроме кареглазого лица девочки с тонким, едва очерченным ртом и короткими светлыми волосами над высоким лбом. Глаза, которые в первый раз заставили тебя смятенно, покоряясь загадочной силе, опустить свои глаза, забыть нельзя, даже если потом тебе было очень горько.
Однажды утром, это было летом 1931 года, и мне было тогда девять лет, за несколько минут до звонка в класс ворвалась черноволосая, вечно тараторящая, словно целый пруд лягушек, школьная сплетница Гудрун К. с обычным своим криком: «Люди! Эй, люди, вы уже об этом слышали?» Она шумно дышала, выкрикивая эти слова, и отчаянно махала руками, но, пыхтя и хватая ртом воздух, все-таки продолжала кричать: «Эй, люди! Люди!»
Девочки, как всегда, бросились ей навстречу и мгновенно окружили ее, как пчелиный рой матку. Мы, мальчики, не обращали внимания на эту суету: уж очень часто то, что сплетница выкрикивала как потрясающую новость, оказывалось ерундой. Поэтому мы продолжали свою беседу. Мы как раз обсуждали новое приключение нашего идола Тома Шарка, и Карли, наш предводитель, показывал нам прием, каким можно в одну минуту прикончить опаснейшего волкодава: одним рывком сунуть руку в пасть, туда, где зубы всего острее, крепко схватить за верхнюю челюсть, нижнюю оторвать, быстро свернуть шею и наступить зверю на глотку. Вдруг мы услышали из толпы девочек пронзительный крик. «И-и-и, какой ужас!» — закричала одна из девочек — острое, визжащее «и-и-и» панического ужаса. Мы разом обернулись и увидели девочку: застывшая рука, поднятая к широко раскрытому рту, в глазах — обнаженный ужас, и девочек вокруг нее, скорчившихся от испуга.
«И тогда они замешивают муку с кровью и пекут из нее хлеб», — услышали мы торопливые слова Гудрун и увидели, как девочки затряслись от страха.
«Что за чепуху ты несешь?» — громко крикнул Карли. Девочки ничего не слышали. Мы подо-шли к ним.
«И потом они едят это?» — спросила одна из девочек охрипшим голосом. «Они едят это в свой праздник, они собираются все вместе в полночь, зажигают свечи, потом говорят колдовское слово, а потом едят это», подтвердила Гудрун с торопливым усердием.
Глаза ее сверкали. «Что за колдовское слово?» — спросил Карли и засмеялся, но смех его звучал фальшиво. Меня охватил вдруг странный страх. «Да говори же!» — закричал я Гудрун. Остальные мальчишки тоже закричали. Мы столпились вокруг девочек, которые окружали Гудрун, и Гудрун, торопясь, почти выкрикивая слова, снова все повторила.
— Еврейский автомобиль, — тараторила она, брызжа слюной, — появился в горах, и ездит по вечерам по безлюдным дорогам, и охотится за девочками, их режут и из крови пекут волшебный хлеб. Этот автомобиль желтый, весь желтый, — говорила она, ее лицо искажал ужас, — желтый, весь желтый автомобиль, и в нем четверо евреев, четверо черных убийц — в крови, и с подножки тоже капает кровь, люди своими глазами видели. Они убили уже четырех девочек, — двух из Витковиц, а двух из Круммы Богемской, они подвесили их за ноги и отрезали им головы, и кровь текла в сковородки. — И мы все тесно прижались друг к другу дрожащий, визжащий комок ужаса, — и Гудрун перекрикивала наш страх резким, как крик сыча, голосом и уверяла, хотя никто не усомнился в ее рассказе, что все это истинная правда. Если бы она вчера, как всегда, пошла в Крумму Богемскую разносить работу, так она собственными глазами увидела бы еврейский автомобиль: желтый, весь желтый, а с подножки капает кровь.