Над утесами Анаварзы кругами ходят орлы. Нежно-белыми лепестками тянутся к солнцу асфодели. Издалека ползут ленивые облака; длинными языками теней они облизывают болото, потом надвигаются на Домлу. В сердцевинах цветков копошатся пчелы — желто-черные, медоносные, искристые с голубинкой, словно бисерные. А из-за камней, ощетинившись, выглядывают голубоватые артишоки.
Хасан носится по скалам совсем как горная куропатка. Справа пропасть, глянешь вниз — голова кругом идет. Там, на каменистых уступах, — орлиные гнезда. Хасан добрался до них, но не обнаружил ни яиц, ни орлят. Завидев его, орлы улетают, взвихривая воздух, почти касаясь крылами отвесных, как стены, скал. Весеннее солнце согревает камни. Между ними пробивается голубой молочай, и золотистый шафран, и красный клевер. Близится время цветения тимьяна; его тяжелый, почти осязаемый аромат вяло струится в насыщенном солнцем воздухе.
Остается последняя надежда на гнездо глубоко в расщелине. До него труднее всего добраться. Как-то случилось, потерял Хасан опору под ногами и долго висел над пропастью, ухватившись за ветку дикого инжира. Чудом выбрался. С тех пор не рискует туда спускаться. Если бы ветка тогда обломилась — все, конец… Глубина обрыва такая, что хоть десять минаретов взгромозди один на другой — все мало будет.
Удивительный запах наполняет округу. Кажется, сами скалы источают этот терпкий, дурманящий запах. Хасан убежден: так пахнут только скалы Анаварзы. Пчелы, ящерицы, куропатки и их гнезда, орлята, гремучие змеи и рогатые гадюки — все пропиталось этим неистребимым запахом гор. Даже люди, что обитают среди анаварзийских скал, насквозь пропитаны их ароматом — солнечным, медвяным и немного хмельным. Даже дождь над Анаварзой пахнет по-особому — влажными скалами. И облако — по-особому…
Хасан часто вспоминает запах гор. И еще — ночь, ту самую ночь, что несла в себе запах пороха. Он ведь совсем по-разному пахнет, порох. На равнине — так, а среди гор, тем более ночью, — совсем по-другому. Тогда пахло ночным порохом. А в отдалении, во тьме, долгим-долгим-долгим эхом перекликались пули: вжи-вжи-вжи… Вжиииииив, откликалась темнота.
Вот она какова — Анаварза. Посвист пуль, и эхо, и запах. И еще громадные хищные птицы, что ходят кругами в синеве. Разве такое забудешь? Нет страшней воспоминания, чем ночное пение пуль и парение орлов по утрам.
В то утро Хасан в поле не пошел. Уже было знойно. Все деревенские на работе, только Хасан остался. До чего же тоскливо на сердце! И главное, понятия не имеешь, чем бы себя занять. На мать Хасан не смотрит. Было ему тогда девять лет. «Что может понимать мальчишка!» — говорили все. А он с ума сходил, если случалось ранним утром остаться наедине с матерью.
Еще до восхода мать приносила ему первый комок масла из маслобойки — нежного-пренежного, унизанного капельками айрана. Он мазал его на горячий хлеб из тандыра[1] и забирался подальше в сад. Там усаживался под деревом и ел. На мать он давно уже старался не смотреть, ни на лицо ее, ни на походку.
Каждое утро одно и то же: не знает Хасан, чем заняться. До одурения бродит по опустевшей деревне. Когда Хасану исполнилось семь, ему подарили ружье, отделанное перламутром. И не осталось с тех пор твари живой, в которую он не прицелился бы и не выстрелил, будь то коза, орел, шакал, куропатка, воробьишка или человек. Да-да, в людей тоже метил Хасан.
Было у него трое дядьев, и ни один слова поперек мальчишке не скажет. Все они, деревенские, родня друг другу. Деревушка-то крошечная. Совсем недавно осели здесь, а до того — кочевали. Не успели еще толком обжиться на новом месте. Когда отцу Хасана тоже было девять лет, он с братьями пас овечьи гурты на склонах Бинбога́. Все в их роду пастухи. И жили они тогда в черных шатрах на семи подпорках. До сих пор любят прихвастнуть, что жили не в простых юртах, а в шатрах на семи шестах.
Сидя под гранатовым кустом, Хасан дожевал хлеб с маслом. Вот он и сыт. Взял было ружье в руки, но тут же положил на место. В свете зарождающегося дня то угасал, то вспыхивал перламутр на ложе. Долго сидел не шевелясь — руки бессильно брошены вдоль тела, голова — на правом плече. Сидит и глаз не сводит с ружья, с играющего узорами ложа.
А мать все хлопочет во дворе. Такой красавицы еще свет не видывал. И юная совсем. Как девочка. Отец, тот был почти старик — голова белая и борода в седине. Хасан отлично помнит своего отца. А у матери волосы длиннющие, ниже пояса. Все так прямо и говорят: не то что в Чукурове, во всем мире нет женщины красивей. Во всей их огромной Чукурове нет парня, который бы не мечтал о его матери. Но от нее всем отказ. Не может она разлучиться с единственным своим сыночком, с Хасаном. Решись она выйти замуж, сына пришлось бы оставить здесь, у мужниной родни. Дядья не позволят ей взять его с собой. Ни за что не позволят. Так что выбора у нее нет.
Как всегда в эту пору, воды в Джейхан-реке поубавилось. Но она вся лучится живым серебром. В горном ущелье Хасан отлавливает птиц пастушков. С утра до вечера, с вечера до утра не устает подстерегать их у норок. Разжился где-то тонкой сетью в мелкую ячею. Смастерил силки и наловчился прилаживать их. Выпархивая из своих похожих на змеиные норы гнезд, пастушки запутываются в силках. Хасан сажает их в долбленые тыквы. Потом вынимает и подолгу вглядывается в их удивительную голубизну. Никогда не видывал таких странных птиц, думает он. Чем дольше всматриваешься в их голубизну, тем больше она ширится, заполняет собою все вокруг и внутри, и душа от этого становится голубого цвета и разрастается, пьянея.