Я не хотел бы спешить с выводами и потому не стану голословно обвинять мистические силы в смерти моего бедного друга, Джона Баррингтона Каулза. Без неопровержимых доказательств мне попросту не поверят, ведь общепринятый взгляд отвергает самое существование подобных сил.
Я лишь обрисую обстоятельства, приведшие к печальному событию, и сделаю это по возможности просто и сжато, а дальше пускай читатель домысливает сам. Возможно, кому-то и удастся проникнуть в тайну, которая мучает меня по сей день.
С Баррингтоном Каулзом я познакомился в Эдинбурге, когда учился на медицинском отделении университета. Я проживал на улице Нотумберленд в огромном доме; домовладелица, вдовая и бездетная, не имея иных доходов, сдавала комнаты студентам.
Баррингтон Каулз поселился по соседству, и мы сошлись коротко — даже сняли на двоих маленькую гостиную, где обыкновенно обедали. Так началась дружба, которая — не омраченная ни малейшим разногласием — длилась до самой его смерти.
Отец Каулза был полковником в сигхском полку. Многие годы он безвыездно прослужил в Индии и, обеспечивая сыну изрядное содержание, ничем более не выказывал отцовской любви, писал мало и крайне редко.
Мой друг родился в Индии, и это наложило на его натуру явственный южный отпечаток. Небрежение отца задевало его болезненно. Матери давно не было в живых, да и вообще не было у него в мире ни единой родной души.
И оттого, должно быть, все тепло, всю сердечность свою он обращал на меня — редко встретишь у мужчины столь доверительную дружбу. Даже когда им завладела любовь — чувство более сильное и глубокое, это не поколебало его неясной ко мне привязанности.
Каулз был высок, строен, с удлиненным, точно на портретах Веласкеса, лицом и темными мягкими глазами. Внешность его притягивала женщин магически. Каулз часто бывал задумчив, порой даже вял, но коснись разговор интересующего его предмета, мгновенно оживлялся. На щеках появлялся румянец, в глазах — блеск, и Каулз говорил с одушевлением, мгновенно увлекая слушателей.
Несмотря на дарованные природой достоинства, Каулз сторонился женского общества. Книгочей и отшельник, на курсе своем он был из первых студентов: по анатомии получил большую медаль, а по физике — приз Нила Арнота.
Как ясно, как отчетливо запомнилась мне первая встреча с этой женщиной! Снова и снова я пытаюсь вернуть то, первоначальное, свежее впечатление — оно особенно важно, — поскольку позже, когда нас представили, на него наслоилось слишком многое, и судить непредвзято мне стало трудно.
Весной 1879 года открылась Шотландская королевская академия. Мой бедный друг пылко и благоговейно любил искусство во всех его формах: сладкозвучный аккорд, перелив красок доставляли ему тончайшую, неизъяснимую радость. Мы стояли в огромном центральном зале академии, когда я заметил у противоположной стены необычайной красоты женщину. Такую совершенную классическую красоту я встретил впервые в жизни. Настоящая греческая богиня: широкий мраморно-белый лоб, обрамленный нежнейшими локонами; прямой точеный нос, тонкие губы, округлый подбородок, плавный изгиб шеи — черты, бесконечно женственные, и все же за ними угадывался недюжинный характер.
А эти глаза, эти чудные глаза! Как же скуден наш словарь: взгляд изменчивый, стальной, тающий, по-женски чарующий, властный, пронзительный, беспомощный… Однако все это увиделось потом, позже, не сразу…
Женщину сопровождал высокий светловолосый молодой человек, студент-юрист, которого я немного знал.
Арчибальд Ривз — так его звали — был поразительно красив, породист, и прежде все студенческие загулы и эскапады происходили под его предводительством.
В последнее время я встречал его редко, ходили слухи, будто Ривз помолвлен. Из чего я и заключил, что его спутница, должно быть, и есть невеста. Усевшись в центре зала на обитую бархатом банкетку, я стал украдкой, прикрываясь каталогом, разглядывать эту пару.
И чем дольше я смотрел на девушку, тем больше покоряла меня ее красота. Невеста Ривза была невысока, скорее, даже мала ростом, но сложена идеально и несла себя столь горделиво, что малый рост ее замечался лишь в сравнении с окружающими.
Пока я смотрел на них, Ривза кто-то отозвал, и молодая женщина осталась одна. Повернувшись спиной к картинам, она коротала время, разглядывая посетителей салона; десятки прикованных к ней глаз, любопытных и восхищенных, ее ничуть не смущали. Теребя рукою красный шелковый шнур, отделявший картины от публики, она, в ожидании спутника, бесцеремонно разглядывала людские лица, будто они были не живые, а тоже нарисованные на холсте. Вдруг взгляд ее стал пристальней, жестче. Недоумевая, что же могло привлечь столь напряженное внимание, я проследил этот взгляд.
И увидел Джона Баррингтона Каулза, застывшего подле какой-то картины. По-моему, она принадлежала кисти Ноэля Патана, во всяком случае, предмет ее определенно был возвышен и благороден. Мой друг стоял к нам в профиль, и красота его — очевидная во всякую минуту — в тот миг казалась особенной. Он, похоже, совершенно забылся, всецело поглощенный картиной. Глаза его сияли, под смуглотой щек проступил густой румянец. Девушка все не сводила с него пристального заинтересованного взгляда, он же вдруг, мгновенно вернувшись из забытья, оглянулся, и взгляды их скрестились. Она тут же отвела глаза, а он, напротив, глядел на нее неотрывно, позабыв о картине. Душа его вернулась на грешную землю.