— Даже не верится, что он мертв, — сказал я трем своим очень старым друзьям.
— Что-что? — переспросил Барахольщик Делейни. Теперь он страдал водянкой и сохранил никак не больше четырех зубов. Слоновая болезнь перекинулась ему на ноги, и одна ляжка тянула на две. Да, годы берут свое.
— Это он шутит, — сказала Флосси, глубоко затянувшись очередной сигаретой, выпустив дым, запив его глотком муската и как ни в чем не бывало продолжая нескончаемый перечень своих болезней. («У вас в печени тараканы, — сказал Флосси доктор. — В больнице вам делать нечего. Умереть и дома можно».)
Проныра-Келли глянул на меня и понял, что я не шучу.
— Да он и не думает шутить, — сказал Проныра, газетчик со стажем, одет по-прежнему с иголочки, хоть и в двубортном костюме 1948 года. — Только это все, как говорится, чушь собачья. Я-то ведь там был. Ты же знаешь, Делейни.
— Мне ли не знать, — отозвался Барахольщик.
— Я и Скелет Макдоуэлл, — уточнил Проныра. — Скелет на нем верхом сидел.
— Мы в курсе, — сказал Барахольщик.
— Говорить, что Скелет уселся на человека верхом, значит, его память не уважать, — сказал Проныра. — Лично я лучшего репортера не видал. Нет. Скелет бы так ни с кем не поступил. Ни с пьяным, ни с трезвым, ни с живым, ни с мертвым. Ни с покойником Джеком, упокой Господи его душу. Души их обоих — если считать, что у Джека была душа.
— Была, еще какая! — вставила Флосси. — Я свидетельница. И не только душа, уж можете мне поверить.
— Об этом мы в другой раз поговорим, — сказал Проныра. — Я-то вам про Скелета толкую, он ведь вместе со мной первым наверх поднялся, когда фараоны еще не приехали. Поднялись — а в коридоре жена Джека в три ручья ревет. Дверь приоткрыта. Скелет ее распахнул и внутрь заглянул. А внутри темно, свет только с улицы. Тут слышим: фараоны к дому подъехали, дверцей хлопнули, Скелет мне и говорит: «Давай, — говорит, — зайдем посмотрим, пока они нас отсюда не выкинули». Сказал и, только вошел, поскользнулся, дурачина, и задом — на кровать, растянулся прямо поверх бедняги Джека, а тот в одном исподнем лежит и, ясное дело, ничегошеньки не чувствует. У Скелета потом все портки на заду в крови были.
— Проныра, — говорит Барахольщик, — все это вранье от первого до последнего слова. Что от тебя, что от Скелета Макдоуэлла правды не дождешься.
— Так вот, входит верзила Барни Даффи с фонариком и видит — Скелет верхом на Джеке сидит. «Мать моя женщина», — говорит. Хватает он Скелета за шкирку и стягивает с бедняги Джека, точно грязный носок. «Разве ж так себя ведут?» — говорит. «Да я не хотел», — Скелет отвечает. «Где такое видано, — говорит Барни, — чтоб у покойника на грудках сидеть?» — «Да споткнулся я, мать твою! Споткнулся и упал», — говорит Скелет, а Барни ему: «Ты бы мать мою не поминал, да еще в такой ситуации. Постыдился бы». — «Стыжусь, — говорит Скелет. — Крестом на могиле собственной матери поклясться готов». Тут Барни нас обоих из комнаты вытолкал, спускаемся мы по лестнице, я и говорю Скелету: «Не знал, — говорю, — что твоя мать в могиле лежит», а он мне: «И не думает даже, пердунья старая, — зажилась».
— Только не рассказывай мне, что ты труп рассмотрел, — сказал Проныре Барахольщик. — А вот я рассмотрел, как следует рассмотрел, черт возьми. Сам знаешь. Я-то видел, что они с ним сделали, когда его на вскрытие к Кинану повезли. Тридцать девять пуль. Вошли, когда он спал, и выстрелили в него тридцать девять раз. Я дырки от пуль считал. Знаешь, что это значит? Это значит, что у них на двоих семь пистолетов было.
— Как хотите, — сказал я, восхищаясь старческим маразмом Барахольщика и вспоминая вскрытие. Лицо Джека совершенно не пострадало, зато снесено было полчерепа, правда, не тридцатью девятью, а только тремя пулями тридцать восьмого калибра с мягкой насадкой. Первая вошла в нижнюю челюсть справа, порвала шейную мышцу, вошла в спинной мозг и, выйдя через шею, упала на кровать. Вторая вошла в голову возле правого уха и, пробив мозг, застряла в черепе. А третья вошла в левый висок и, пройдя насквозь, застряла чуть выше правого уха. — Как хотите, — повторил я, — а мне все же не верится, что он мертв.
Джек был для меня не просто человеком, с которого брали пример все гангстеры, самым деятельным умом в нью-йоркском преступном мире, а одним из наиболее ярких представителей новой поросли американцев ирландского происхождения, героем Горацио Элджера,[1] Финном Маккулом[2] и Джесси Джеймсом[3] одновременно, тем, кто на собственном опыте доказал, что любой американец способен с помощью пистолета пробиться к славе и богатству. Моим друзьям, которые ставят под сомнение мораль этих несколько необычных мемуаров, я не устаю повторять: «Если вам нравился Карнеги[4] и Кастер,[5] то придется по душе и Джек-Брильянт». В свое время он был почти так же знаменит, как Линдберг,[6] когда тот находился в зените славы. «Самый непредсказуемый рэкетир», — охарактеризовал его нью-йоркский журнал «Америкэн»; «Победитель конкурса «Враг народа», — называла его «Пост»; «Самый обстрелянный человек в Америке», — писала о нем «Миррор».
Неужели кто-то думает, что эти превосходные степени легко ему дались? Ничего подобного. Джек был первопроходцем, создателем первой, по-настоящему эффективной преступной группировки, королем городского преступного мира на протяжении многих лет. Его имя мелькало на страницах всех без исключения бульварных газет — скажете, просто? Он способствовал благородному делу коррупции и порока. Он смочил ссохшуюся гортань миллионов животворной влагой человеческого тепла. Он давал лекарство, которое подымало настроение; делал уколы, снимавшие тревогу. Он помогал людям заявить о себе — и как помогал! И чем же мир отблагодарил его? Ничем. Все, что от него осталось, — это съехавший с постели труп в исподнем; всеми брошенный, одинокий труп.