Жара и жажда; я покрыт потом, перегрет и вымотан до предела.
Чтобы как–то убить время, я развлекался тем, что перебирал свои неприятности.
А их немало.
Я сидел за рулем обтекаемого спортивного автомобиля, выполненного, несомненно, по заказу какого–то сынка нефтяного шейха; не иначе ему надоела эта дорогостоящая игрушка. А мы называли ее Конфеткой. Так я провел без малого три дня. Передо мной — высушенное солнцем плоскогорье, заканчивающееся где–то там, на горизонте, цепочкой коричнево–фиолетовых холмов. Часы шли, а контур не менялся, не приближался и не отдалялся.
Конфетка, способная покрывать за час по меньшей мере полтораста миль, торчала на месте.
И я — тоже. Я безрадостно разглядывал массивные наручники. Одна рука пропущена сквозь баранку, другая лежала сверху. Таким образом я был прикован к рулю и, следовательно, к автомобилю.
И еще одно обстоятельство — ремни безопасности.
Конфетка запускалась лишь в том случае, если ремни были застегнуты. В замке зажигания не было ключа, тем не менее правила были соблюдены: один из ремней опоясывал живот, другой — охватывал грудную клетку.
Я находился в обычном для спортивных машин полулежачем положении, так что согнуть ноги в коленях было невозможно. Я не один раз пытался сделать это, рассчитывая сломать руль сильным ударом ног. Мешал мой рост и слишком длинные ноги. Да и руль, конечно же, слишком солидный. Фирмы, производящие такие дорогие автомобили, не делают баранки из пластмассы. На моей машине, что тут гадать, она была металлической — плюс натуральная кожа. Этот руль был прочен, как Монблан.
Я был сыт этим по горло. У меня болели все мышцы, ломило позвоночник и плечи. Тупая боль тугим обручем сдавливала череп.
Однако, как бы там ни было, следовало делать очередное усилие, несмотря на то, что все предыдущие не дали результата.
Я вновь напряг мышцы и мобилизовал силы, пытаясь порвать ремни или сломать наручники. Пот лил ручьями. И — ничего.
Я откинул голову на мягкое изголовье и повернулся лицом к открытому окну.
Солнечный луч, как лезвие бритвы, полоснул щеку, шею, плечо. Я на целую минуту забыл о том, что сейчас июль и что я нахожусь на тридцать седьмой параллели. Солнце жгло левое веко. Я знал, что на моем лице застыло страдание, что боль свела морщинами лоб, губы изломаны. Мышцы лица судорожно подергиваются; я с трудом глотал слюну. Безнадежность…
А потом я только сидел неподвижно и ждал.
Вокруг царила тишина пустыни.
Я ждал.
Эван Пентлоу крикнул «Стоп!» без всякого энтузиазма, и операторы оторвали глаза от видоискателей. Ничто не тревожило огромные цветные зонты, которые защищали людей и аппаратуру от убийственного солнца. Эван энергично обмахивался сценарием, пытаясь создать хотя бы подобие движения воздуха, а из–под зеленых полистироловых навесов нехотя появлялись другие члены нашей съемочной группы. Было видно, что все они на пределе, что их жизненная энергия расплавилась в этой безжалостной жаре. Звукооператор сорвал наушники, милосердные осветители выключили направленные на меня прожекторы.
Я изучал объектив «Аррифлекса», который старательно фиксировал каждую каплю моего пота. Камера находилась в двух шагах от моего левого плеча. Оператор Терри вытирал шею пыльным носовым платком, а Саймон писал указания для лаборатории и этикетки для негативов.
С большого расстояния и в другом ракурсе эта же сцена снималась митчелловской камерой, рассчитанной на сто футов пленки. Обслуживал ее Лаки. Еще утром я заметил, что он избегает меня, и попытался понять причину. Видимо, он полагает, что я зол на него за то, что все сделанное вчера пришлось выбросить из–за дефекта пленки. Я высказал ему только — пожалуй, даже слишком мягко — свою надежду, что сегодня все пройдет гладко, потому что не представлял себе, что могу повторить сцену 623 еще раз.
Тем не менее мы повторили ее шесть раз. Только что с перерывом на ленч.
Эван Пентлоу многословно и громогласно приносил свои извинения съемочной группе, заверяя всех в том, что мы будем повторять эту сцену до тех пор, пока я не сыграю ее как надо. Он менял свои указания после каждого дубля, я учитывал все его замечания.
Все, кто приехал с нами в Южную Испанию, понимали, что за дымовой завесой вежливости, с которой Пентлоу обращался ко мне, скрывается недоброжелательность, и в то же время они оценили мое хладнокровие. Я слышал, что заключаются солидные пари относительно того, когда же я, наконец, потеряю терпение.
Девица с драгоценными ключами появилась из–под зеленого тента, где на разостланных на песке полотенцах сидели ее подружки, занятые костюмами, гримом, обеспечением съемок, и не спеша направилась ко мне. Она открыла дверцу машины и вставила ключик в замок. На ее затылке завивались пряди влажных волос. Наручники были английские — обычные, полицейские, с довольно туго проворачивающимся замком. На последних, самых важных оборотах ключа у нее всегда возникали затруднения.
Она с беспокойством взглянула на меня, понимая, что я готов взорваться. Я выжал из себя улыбку, похожую скорее на судорогу челюстей и мимических мышц, и она, обрадованная тем, что я не ругаюсь, довольно быстро и ловко освободила мои руки.