Ржавый бог
(О Лицейской годовщине)
Впервые я услышала это имя от отца:
– Кто такой Пушкин, знаешь?
– Знаю. Это тот, кто делает пушки.
Посмеялись и тут же показали портрет – в отрывном календаре, величиной с почтовую марку. Но отчего-то тут же портрет стал для меня очень большим. Такой же обман зрения, когда смотришь на луну – то она с поднос, то с монетку.
Дальше была «Сказка о рыбаке и рыбке», раскрашенная палехскими художниками. А потом – совсем одна я хожу по нетопленной комнате, нашей комнате на Малой Грузинской, откуда недавно забрали отца. Я учу наизусть «Евгения Онегина» – не для школы, не знаю для чего – может быть, из-за прихотливого совершенства строфы, которого еще не осознаю? При этом – гордость: вот, мол, теперь смогу вспомнить любую из строф.
Пушкин проявлялся в жизни час от часу, день ото дня, год от году. Маленькая картинка из календаря все росла. Пушкин стал толстым томом – из бабушкиного книжного шкафа с витыми колонками, с мелкими выпуклыми зелеными стеклышками створок в частых свинцовых переплетах…
«Шли годы…»
Маленькая комната. 19 октября, день Лицейской годовщины. Пьяное лицо актера, «свадебного генерала» среди собравшихся гостей. Актер читает стихи. Его слушают люди, любящие Пушкина так, словно он часть их плоти. Часть речи. Часть души. Читаются все стихи, помеченные датой 19 октября – и в комнате клубится осенний туман, плывут незябнущие царскосельские статуи, и в тумане словно желтоватая рука поднимает чашу гусарского пунша.
Друзья мои, прекрасен наш союз!
Бархатный голос, злые глаза, светлая прямая прядь наискось, через красноватый лоб. Об актере говорили: пропил талант.
Стихи о 19 октября были не для него. Нельзя читать уходящему в прошлое строки, полные волненья, сверканья, нетерпеливого счастья! Он уже слишком не любил себя, этот актер, боящийся будущего, боящийся сцены, быть может, боящийся подступающей старости. Бывший красавец, полузабытый полубог.
– Прочтете, может быть, из «Медного всадника?»
– Из «Медного всадника?» – Актер недоумевал. – Но ведь я… я никогда не читаю его… Я… забыл.
– Знаете откуда?
Но не успела я подсказать, как он оглянулся, словно просыпаясь:
– Постойте! Сейчас, сейчас…
И начал:
…Свечи на столе оплывали. Их огонь зеленел сквозь полупустые бутылки. Лицо читающего освещалось снизу огненными и зеленоватыми бликами. Темень заливала углы. Где-то под потолком ожил неслышный ветер. Он задувал все круче, и под его напором все круче выгибалась ржавым стеблем осенней травы человеческая фигурка. Ее клонила – затылком к брусчатке площади – медная рука, и ржавые облака проносились над свинцовой рекой, заливающей осатаневший город.
В усмешке искривился пьяный рот:
Добро, правитель чудотворный,
Ужо тебе…
Лицо актера разрослось. Маленькая фигурка приблизилась, стала как у великана, и город, огромный город, повел плечами-дворцами, ущемляя живое среди крошащихся глыб.
Актер выгибался кошкой. Цеплялся, ломая когти, за ускользающий полированный бок гранитного цоколя. Кошка карабкалась вверх, чтобы спастись…
Мы пригибались к земле под напором невиданной силы урагана. Свечи в комнате, казалось, начали гаснуть – одна за другой.
– Все, дальше забыл, – вдруг остановился актер, в недоумении оглядываясь вокруг, словно отряхиваясь от грозного наважденья. – Выпьем, ребята! За Александра Сергеича! Ура! А вы – молодец, что-то там такое есть, в этих стихах!
Мы – Священник, Художественный Критик, Религиозная писательница и Православная Русистка из Соседней Чужбины – едем в надземном метро, во втором с конца вагоне пить водку. Вечереет. Позади промозглая сырость пригорода. Впереди чья-то квартира, где тесно и тепло, и всем нам хочется этого тепла, скорее, скорее…
После того как в 80-х упразднили первый класс в парижском метро, респектабельная публика молча и негласно избрала там для своих поездок второй вагон с конца. Вот и в нашем, втором с конца вагоне, желто и уютно. Возвращаются с работы офисные клерки, едут приятно пахнущие дамы, подтянутые старики с теннисными ракетками, опрятные старушки, отыгравшие вечернюю партию в бридж. Тут же мы, полупрозрачной тенью, почти невидимые.
Мы едем и молчим.
– Надо освятить метро, – внезапно говорит Религиозная Писательница, странно улыбаясь, и вынимает из холщовой торбы странницы книжечку акафистов.
Заглядывая в книжечку через ее плечо, мы затягиваем акафист. У нас никудышные голоса. Книжечка желтого цвета, как стены в китайском ресторане в ужасном пригороде, где все мы сидели только что – перед тем, как сесть в приличный второй с конца вагон метро, по дороге в квартиру, где мы хотим выпить водки.
Мы едем и поем. Наши голоса гаснут на ветру, по ходу поезда, над городом, на надземном мосту подземки, в чистом вагоне среди приятной публики. Мы – поющие тонкокожие зверьки на Чужбине, любящие водку и верящие в неожиданные происшествия.
Праведная Русистка из христианского издательства Соседней Чужбины пищит, как простуженный мышонок, – выводит: