О Н. В. Крандиевской-Толстой
Мне хочется поделиться своими мыслями о стихах поэтессы, которые я так люблю, начиная с юности и до седых волос. К сожалению, имя Наталии Васильевны Крандиевской-Толстой знакомо немногим любителям поэзии.
«Забытая поэтесса»! Как горестно и несправедливо это звучит!
Наталия Крандиевская была весьма требовательна к себе и писала немного. Однако по отношению к ее поэтическому творчеству вполне справедлива пословица: «Мал золотник, да дорог».
Вот я рассматриваю небольшую фотографию Наталии Васильевны — девушки в пору расцвета ее красоты — такой нежной и такой русской, северной: прелестные серые глаза, удивительный, я бы сказал, музыкальный овал лица, легкие русые волосы и тонкие летучие брови Снегурочки.
Что-то было в ней тогда «олонецкое», о чем она написала сама:
Так суждено преданьем, чтобы
У русской девы первый хмель
Одни лелеяли сугробы,
Румяный холод да метель.
И мне раскрылись колыбелью
Глухой Олонии снега,
В краю, где сумрачною елью
Озер синеют берега…
…………………………………
Не потому ль — всем розам юга
И всем обычаям назло —
В снегах, покуда пела вьюга,
Впервые сердце расцвело!
И чем смиреннее и туже
В бутон был скручен строгий цвет,
Тем горячей румянит стужа
Его негаданный расцвет!
(«Так суждено преданьем, чтобы…»)
В то же время кроме чего-то прелестно простонародного, старинного, олонецкого ей был в высшей степени присущ дух московской высокоинтеллигентной семьи, в которой она выросла. С детских лет она общалась с лучшими русскими писателями и художниками того времени. В доме, где она жила, частенько останавливался Горький. Это он подарил ей экземпляр бунинского «Листопада» с надписью: «Вот как писать надо!»
Наталия Крандиевская училась у всех и в частности у Бунина (особенно у него!), благоволившего к юной поэтессе.
В книге воспоминаний Наталии Васильевны, изданных уже после ее смерти, есть прелестный рассказ о ее отношениях с Буниным, ее старшим товарищем и любимым поэтом.
«Дрожа, я вынула тетрадь и принялась читать подряд, без остановки, о соловьях, о лилиях, о луне, о тоске, о любви, о чайках, о фиордах, о шхерах и камышах. Наконец Бунин меня остановил.
— Почему вы пишете про чаек? Вы их видели когда-нибудь вблизи? — спросил он. — Прожорливая, неуклюжая птица с коротким туловищем. Пахнет от нее рыбой. А вы пишете: одинокая, грустная чайка. Да еще с собой ее сравниваете. Ай-ай-ай, — покачал он головой, — нехорошо. Комнатное вранье».[1]
Эту сценку Крандиевская описала очень живо. Она была отличным прозаиком, о чем свидетельствует книга ее воспоминаний.
Кстати, о Крандиевской-мемуаристке. Здесь я не могу удержаться, чтобы не привести описанную ею встречу А. Толстого с Маяковским однажды ночью в Москве, в 1918 году, в самый разгар революции.
«Москва. 1918 год. Морозная лунная ночь. …Ни извозчиков, ни трамваев, ни освещения в городе нет. Если бы не луна, трудно было бы пробираться во тьме, по кривым переулкам, где ориентиром служат одни лишь костры на перекрестках, возле которых постовые проверяют у прохожих документы.
У одного из таких костров (где-то возле Лубянки) особенно многолюдно. Высокий человек в распахнутой шубе стоит у огня и, жестикулируя, декламирует стихи. Завидя нас, он кричит:
— Пролетарии, сюда! Пожалуйте греться.
Мы узнаем Маяковского.
— А, граф! — приветствует он Толстого величественным жестом хозяина. — Прошу к пролетарскому костру, ваше сиятельство! Будьте как дома.
…Маяковский протягивает руку в сторону Толстого, минуту молчит, затем торжественно произносит:
Я слабость к титулам питаю,
И этот граф мне по нутру,
Но всех сиятельств уступаю
Его сиятельству — костру!»
[2]Здесь Крандиевская предстает перед нами как отличный прозаик, способный в нескольких строчках дать целую картину лунной ночи в революционной Москве и отличный портрет Маяковского тех лет.
Но вернемся к Крандиевской-поэтессе. Творческая близость к своему учителю Бунину отнюдь не помешала ей найти собственную, одной ей присущую интонацию, основанную, впрочем, на самых лучших образцах отечественной поэзии прежних времен: Пушкин, Тютчев, Фет. Думаю, что наибольшее влияние на нее оказал Тютчев: в этом отразился дух того времени, когда она начинала.
Навсегда запомнилось мне одно из ее «тютчевских» стихотворений, посвященное памяти Скрябина:[3]
Начало жизни было — звук.
Спираль во мгле гудела, пела,
Торжественный сужая круг,
Пока ядро не затвердело.
И стала сердцевиной твердь,
Цветущей, грубой плотью звука,
И стала музыка порукой
Того, что мы вернемся в смерть.
(«Начало жизни было — звук…»)
Впрочем, «идеалистичность» этого стихотворения была скорее модой, чем сущностью поэтессы.
Крандиевская всегда была реалистична. Ее мир был веществен. Он был осязаемым, зримым, плотским.
Крандиевская прежде всего видела предмет как таковой, а потом уже осложняла это ви́дение философией и музыкой.
Какая-то птичка вверху, на сосне,
Свистит в ля миноре две тонкие нотки.
Я слушаю долго ее в тишине,