Увидеть родную речку
Встретились мне однажды, уже не упомню где, слова о рыбе, которая, попав на уду и выдернутая из воды, получает редкий шанс увидеть родную речку совсем другими глазами.
Но если посудить здраво (да и каждый рыбак подтвердит), что рыбоньке той не до созерцания красот, да еще в тот миг, когда волокут бедняжку, зацепив стальным жалом за нежную губу, вон из родной стихии… Чтобы сотворить из нее на жарком костерке уху.
Как тут не вспомнить, что и добровольные попытки некоторых излишне любознательных моих сограждан увидеть свою речку не такой, как положено, заканчивались на моей родине тем же инквизиторским костерком.
Но никого не научил еще чужой опыт.
Вот и я клюнул на приманку, брошенную мне в одночасье судьбой, согласившись на предложение, исходившее как бы от самого Правителя, взять на себя нечто, именуемое помилованием. Вряд ли я тогда представлял, что это такое.
А это вот что: каждодневная попытка (и каждодневная пытка) проникновения, внедрения в чужие судьбы. Судьбы заключенных.
Впрочем, неизвестно еще, кто в кого внедряется. Скорей они в нас…
Жалоб, просьб в нашей тюрьмообильной державе поступает наверх около ста тысяч в год… От убийц да от насильников, разбойников да грабителей и прочей нечисти, не считая всяких там мошенников, домушников, щипачей… Ну а последних в нашей воровской стране несть числа.
В одной работе питерских ученых утверждается, например, что у нас среди населения каждый гражданин, по собственному признанию, хоть раз в жизни мог бы угодить под статью о краже. Что же за такая непонятная страна, где практически каждый человек жулик?
С тех пор, полагаю, мы не очень-то изменились.
Но были еще и такие, как пугачевы, разины, кудеяры и соловьи-разбойники, известные и почитаемые народом герои. Во все времена хватало на Руси и убийц, и насильников, и головорезов, и узнавать о них – это только в книжках занятно, а прочитывать их дела в жизни, да просто к ним прикасаться, поверьте, не менее опасно, чем встретить на большой дороге.
Но при всем этом быть последней инстанцией в их судьбе и, по сути, распоряжаться чужой жизнью… По силам ли это человеку?
Не случайно писатель Алесь Адамович воскликнул, когда позвали его решать дела о помиловании: “Поймите и простите, но я не могу быть Богом!”
Понятно, и я сопротивлялся до последнего, как та пойманная на крючок рыба. Но отступился, решив пожертвовать частью своей жизни, которой, исходя из моего возраста, не так уж много и осталось.
И она, наверное, стоит чего-то, если есть еще возможность что-то написать, а может, издать, сохраняя при этом, насколько в наше время возможно, спокойное, не говорю созерцательное, состояние души.
Тихий уютный домик, расположенный вдали от шума и толпы, где можно было бы дописывать при свечах свой незаконченный роман, рядом с любимой женщиной, – об этом я уже не мечтаю.
Но и не помойка же, не человеческие отбросы, не грязища, заполнившая наш мир выше авгиевых конюшен, которые придется расчищать изо дня в день, без всякой надежды, что это удастся сделать, и без единого слова благодарности от своих сограждан, от общества и от самих несчастных.
Разве что колючую проволоку вместо букета поднесут!
“Иди, иди, торопись, милуй своих насильников!” – бросил мне на прощание известный сказочник, когда я заспешил домой, чтобы успеть прочесть за воскресный вечер новую пачку уголовных дел.
Полагаю, что и Президент, подписывая бумагу о моем назначении, в том далеком девяносто втором году, вряд ли догадывался о жертве, которую каждый из нас, из тех, кто пошел со мной вместе, принес на алтарь безнадежного дела.
Да мы и сами, если честно, до конца не понимали, что затеваем. Хотя, конечно, помнили, что:
“… У атамана была булава, а у Ивана была голова, Атаман рисковал булавой, а Иван рисковал головой” – это из стихов
Николая Панченко.
Но вот еще о нас.
“Земную жизнь пройдя до половины, Я очутился в сумрачном лесу, Утратив правый путь во тьме долины. Каков он был, о как произнесу, Тот дикий лес, дремучий и грозящий, Чей давний ужас в памяти несу! Так горек он, что смерть едва ль не слаще. Но благо в нем обретши навсегда, Скажу про все, что видел в этой чаще. Не помню сам, как я вошел туда…”
(Данте Алигьери. Божественная комедия).
…И я тоже не помню, как вошел туда.
Эта моя странная книга возникла не как запланированный и обусловленный материалом замысел, а как попытка убавить, притушить острую боль. “Поплачься, милая, – говаривали в старину, – легче на душе станет…”
Я бы мог, наверное, с чистой совестью обозначить так свой жанр: ПЛАЧ ПО РОССИИ .
В первых, наскоро набросанных страничках не было поначалу даже каких-то нужных слов… Лишь некое чувство непоправимой беды, которая вошла в нашу жизнь, мою и моих друзей, и которую не выразить, не вытравить, не изжить, даже если бы чудом удалось все это разом оборвать и вернуться в свое почти безмятежное, теперь я могу оценить, прошлое. Да ведь выдернули, почти силой выдернули из той теплой, привольной речки!