Это было обычное поле войны.
Еще вчера его выжигали и вспахивали снарядами, пулями и страхом тысячи ожесточившихся людей, а засевала и вершила на нем свое библейское жнивье — смерть. Сегодня же, в эти предрассветные часы, оно уже покрывалось леденящей мертвизной забытья, пытаясь покаянно упрятать под тонким слоем осеннего кроваво-пепельного снега непогребенных «пахарей», искореженную и брошенную технику, неоплаканные руины и пепелища.
Сейчас, глядя на вымершее поле боя, трудно было с уверенностью сказать, кто откуда наступал и где чьи окопы; кто на нем победил, а кто оказался побежденным. Уже в нескольких местах капитан Беркут натыкался на груды истерзанных тел. В одних из них, при свете фонарика, вообще сложно было определить, чьи солдаты там покоятся. В других вермахтовцы и красноармейцы — проткнутые штыками, с размозженными головами, с руками, сжатыми у горла противника, — лежали вперемешку.
И становилось ясно, что гибли здесь в отчаянной — напропалую — рукопашной. Когда не принимались в расчет уже ни плотность огня шмайсеров и трехлинеек, ни число врагов, а все решали только ярость дерущихся, их неудержимое стремление смять противника, уничтожить, прорваться; а если и пасть, то вымостив своими телами путь другим.
И над всем этим побоищем царили непривычная тишина, полуночный мрак и какая-то пространственная неопределенность, при которой вряд ли можно было выяснить, что это за местность, в чьих она теперь руках и чьи именно позиции могут находиться где-то поблизости.
И все же Андрей Беркут очень явственно осознал сейчас, что истерзанная земля эта — его земля, его… многострадально родная… земля.
— Капитан, слева!
Беркут так и не понял, как ефрейтор Арзамасцев, с которым они вроде бы разошлись в разные стороны, оказался буквально в трех шагах позади него. Поэтому сначала резко оглянулся на незнакомо прозвучавший голос и только потом посмотрел в ту сторону, куда показывал Кирилл, и невольно вздрогнул: прямо на него двигалось какое-то косматое существо, в котором, даже при большом желании и буйной фантазии, трудно было признать человека.
«Господи Иисусе, это еще что такое?! — пронеслось в сознании капитана. — Из могилы, из мертвых восстал, что ли?!».
— Ты… кто такой? — спросил Беркут вслух, но голос его непростительно сорвался. Да так, что Андрей и сам не в состоянии был расслышать его.
Опытный, видевший виды боец, капитан вдруг почувствовал себя мальчишкой, представшим перед кладбищенским привидением.
— Снять его?! — почему-то вначале спросил, а уж затем вскинул автомат Арзамасцев. А ведь в тылу врага они приучали себя в подобных случаях сначала стрелять, а уж потом разбираться, кто там перед тобой возникал.
— От-ста-вить! — грозно прорычал Беркут как раз в то мгновение, когда указательный палец ефрейтора замер на спусковом крючке.
А существо все приближалось. Очень медленно, как в кошмарном сне, полусогнувшись, раскачиваясь из стороны в сторону… Шинель его была надета только на одно плечо, и рваный шлейф ее волочился по земле. А на голове этого странного, уже почти не реагирующего на направленный ему в лицо луч фонарика создания, чернело нечто невообразимое, состоящее из остатков обгоревшего шлема, волос и почерневших бинтов.
Непроизвольно сжав в руке автомат, Беркут шагнул ему навстречу, ощутив при этом едкий запах пороховой гари, горелой одежды, мазута и еще чего-то замогильносмрадного, приторно-сладковатого.
Обгоревший остановился в двух шагах от него, и, пошатываясь, заговорил, сначала бессвязно и только потом, когда капитан громко спросил его по-немецки: «Эй, кто ты?!», более или менее членораздельно.
— Мы дрались… до последнего солдата, господин полковник. Мы не ушли отсюда. Первый батальон Пятого танково-гренадерского полка СС «Туле»[1] и пехотный батальон вермахта. Мы держались… Как приказано.
Произнеся это, немец пошатнулся и чуть было не уперся обгоревшей головой в грудь Беркута, но в последнее мгновение колени его подкосились и, развернувшись на каблуках, танкист упал навзничь.
— Что это он бормочет? — снова услышал капитан дыхание Арзамасцева у своего плеча.
Беркут наклонился над упавшим, при свете фонарика разглядел на плече шинели полуистлевший офицерский погон, и, поняв, что стал свидетелем последних слов этого солдата, тихо проговорил:
— Бредил. Впрочем, нет. Поднялся, чтобы доложить, что приказ выполнен. Нашел в себе силы, поднялся, доложил… и только тогда умер.
— За-яд-лая сволочь!
Андрей вновь молча оглянулся на Арзамасцева, обвел лучом тело погибшего, словно очерчивал отведенный ему отныне клочок земли, и, погасив фонарик, мрачно произнес:
— Почему «сволочь»? Обычный фронтовой офицер. И сражался до конца, как велели ему приказ и долг. Другое дело, что сражался-то он против нас. Но тут уж ничего не поделаешь. Кстати, не заметил, откуда он появился?
— По-моему, вон из-под того танка. Словно из могилы выполз. А ведь мог и пальнуть.
— Мог, конечно, — признал Беркут. — На какое-то мгновение мы забыли, что находимся на поле боя.
— Думаешь, опять приземлились в тылу врага?
— Не исключено.
— Судя по всему, бой состоялся вечером.