Движение за гражданские права действовало на Джоан Мапл целительно. Мать четверых детей из пригорода, она поздно вечером возвращалась домой из Роксбери, с курсов ненасильственных действий, с горящими щеками и сияющими глазами, полная желания излагать и потягивать бенедиктин, свой символ веры.
— Здоровяк в комбинезоне...
— Негр? — пожелал уточнений муж.
— Конечно. Здоровяк с очень правильной речью. Он говорил, что на любой демонстрации, особенно на Юге, надо позволять неграм идти по краю дороги, потому что для их самоуважения важно иметь возможность нас охранять. Он рассказал об одной леди, модном дизайнере одежды из Нью-Йорка, которая приехала в Алабаму, в Сельму, и там заявила, что позаботится о себе сама. И давай заигрывать с патрульными! В конце концов ее отправили восвояси.
— Я думал, патрульных надо любить.
— Абстрактно. Не самостоятельно. В движении ничего нельзя делать в индивидуальном порядке. Своим заигрыванием она позволила полицейскому ее презирать.
— И помешала его переводу в более приличное место.
— Не смейся, тут высокая психология. Этот человек советовал тем из нас, кто хочет устраивать демонстрации, разобраться с нашим стремлением доставлять себе удовольствие, даже если оно здесь на первый взгляд ни при чем, и перешагнуть через него. На демонстрации ты лишаешься индивидуальности. Разве не изящно? Красота!
Такой ее Ричард еще не знал. Ему казалось, что улучшается ее походка, фигура, светится кожа, даже волосы становятся гуще, больше блестят. Сам он за двенадцать лет брака приучил себя к апатии и бесконечному повторению пройденного, и этот всплеск ее красоты вызывал у него недоверие.
Она вернулась из Алабамы в три часа ночи. Он проснулся и услышал, как она закрывает дверь. Перед этим ему снился параллелограмм в небе, бывший одновременно метеоритом; уложенные им в постель с нарочитой отцовской нежностью четверо детей, казалось, делили темный дом на четыре части. Он ловил себя на том, что говорит с ними о маме, как о парящем вдали бесплотном духе, поселившемся в газетах и телевизоре. Бин, младшая дочь, из-за этого даже плакала. А теперь этот дух закрывал дверь, поднимался к нему в спальню, падал на постель.
Он включил свет и уставился на ее загоревшее лицо, на стертые ноги. Ее балетки были заляпаны оранжевой грязью. Три дня она питалась одной курагой, запивая ее колой; однажды ей пришлось шестнадцать часов обходиться без туалета. Аэропорт в Монтгомери оказался сумасшедшим домом: монахини, социальные работники и студенты-богословы дрались за места на рейсах, улетавших на Север. Уже в воздухе они услышали про миссис Лиуццо[1].
— На ее месте могла бы оказаться ты, — осуждающе произнес он.
— Я всегда была в группе, — сказала она и виновато спросила: — Как дети?
— Хорошо. Только Бин плакала. Она решила, что ты попала внутрь телевизора.
— Ты меня видел?
— Твои родители звонили из своего далёка с сообщением, что вроде бы видели. Я — нет. Я видел только Кинга и его соратника Абернати. Мне запомнился сленг их сторонников: «Это клево, чувак!»
— Какой ты злой! Все было очень вдохновенно, только мы смертельно устали. Черные девочки-подростки все время падали в обморок; как объясняет психиатр, у них психические срывы.
— Какой еще психиатр?
— Их было трое, все учатся на психиатров в Филадельфии. Они взяли меня на буксир.
— Могу себе представить! А теперь — ложись. Как я устал быть матерью!
Она посетила все четыре угла второго этажа, проверила, как спят ее дети, и разделась в темноте. Сняв белье, которое проносила трое суток, она вся засветилась; сонному мужчине в постели это показалось явлением свыше. Он почувствовал то же, что чувствовали, наверное, люди в старину при встрече с ангелом: обожание и при этом обиду перед лицом столь вопиющего доказательства, что есть жизнь не от мира сего.
Она выступала по радио, обращалась к местным активистам. В гаражах и супермаркетах на него показывали пальцем как на ее мужа. Она помогала организовывать митинги, на которых опрятные молодые негры высмеивали и оскорбляли пригородную публику, а та им аплодировала. Ричард удивлялся умению Джоан вести себя на людях. Ее застенчивость никуда не делась, она превратилась в оружие, заточенное доктриной ненасилия. Когда она звонила неуловимым местным агентам по торговле недвижимостью как участница кампании за справедливую жилищную политику, ее тон неожиданно становился твердым и упрямым, не теряя своей мелодичности, — такого ее голоса муж раньше не слышал. Он стал ревнивым и раздражительным, на вечеринках ловил себя на словах в защиту конституционных прав штатов, доказывал, как несчастна обретающая независимость Африка, повествовал о Реконструкции с точки зрения Юга. Тем не менее ей почти не составило труда уговорить его принять вместе с ней участие в демонстрации в Бостоне.
Он пообещал, что пойдет, хотя никак не мог уловить цель демонстрации. Все массовые движения, все идеи, якобы владеющие массами, казались ему нереальными. Зато его жена, дочь либерального профессора теологии, жила абстракциями; кровь возвращалась в ее сердце, обогатившись от прохождения по капиллярам добрых дел. Его поразило и даже немного обидело то, с каким пылом она благодарила его за обещание; ее тело казалось на ощупь вычурным, кожа по ночам приобретала особенную гладкость.