Мы предлагаем читателю историю, в которой он найдет и повесть, и записки путешественника: роман в путешествии, или путешествие в романе. Для нас это — быль; мы читаем ее в рукописи одного из друзей наших, описавших в ней полугодовой эпизод своей жизни, время волнений и скорби, в которое резко обличились и деятельность его душевных сил, и вся индивидуальность его характера.
До того времени Жан Вальрег (псевдоним, избранный им самим) не был известен другим, да и сам себя не знал. Он вел самую спокойную и самую рассудительную жизнь, какую только можно вести в наше время. Неожиданные, весьма романические обстоятельства внезапно пробудили в нем страсть и такую силу воли, к которой друзья не считали его способным. Этот непредвиденный переворот в образе мыслей и действий составляет главный интерес его рассказа, написанного в виде дневника. Путевые впечатления автора не представляют ничего нового: неподдельная искренность и некоторая независимость мысли — вот все их достоинство. Но мы не должны позволять себе предварительные рассуждения об этом труде; зачем лишать его свежести первого впечатления? Мы ограничимся несколькими подробностями о самом авторе, каким мы его знавали, прежде чем он вполне обнаружил себя в своем рассказе.
Ж. В. (или, пожалуй, Жан Вальрег, как он уже принял этот псевдоним, в котором сохранились начальные буквы его настоящего имени) сын одного из моих старинных приятелей, умершего лет двенадцать тому в глуши нашей провинции. Отец Вальрега по профессии адвокат, был честный и почтенный человек, с основательным образованием и разборчивой совестью, но, как большая часть жителей Беррийского департамента, не отличался деятельностью и оставил детям своим только двадцать тысяч франков.
В провинции с таким капиталом можно жить сложа руки; везде этой суммы достаточно, чтобы получить необходимое воспитание, или начать небольшую торговлю. Итак, друзьям г-на Вальрега нечего было заботиться об участи детей его, которые, впрочем, не остались без покровителей. Мать их умерла еще в молодости; но у них были дяди и тетки — люди честные, на попечение и заботливость которых можно было положиться.
Что касается меня, то я давно уже потерял из вида бедных сирот, когда однажды мне доложили о посещении г-на Жана Вальрега.
Я увидел молодого человека лет двадцати; наружность его не представляла, с первого взгляда, ничего замечательного. Он казался застенчивым, но более осторожным, чем неловким. Я старался ободрить его, и мне удалось это, когда я перестал рассматривать его и ограничился расспросами.
— Я помню, что видел вас часто, когда вы были еще ребенком, — сказал я ему, — помните ли вы меня?
— Если б я вас не помнил, — отвечал он, — я не решился бы прийти к вам.
— Благодарю вас, я искренно любил и душевно уважал вашего батюшку.
— «Вашего»! — прервал он с удивлением, которое тотчас же расположило меня к нему. — Когда я был ребенком, вы говорили мне «ты», а я и до сих пор еще ребенок.
— Пусть будет так. Ты рано лишился отца; кто воспитал тебя?
— Меня никто не воспитывал. Две тетки отбивали друг у друга мою сестру… каждая хотела приютить ее.
— Она замужем?
— Нет! Она умерла. Я одинок на свете с двенадцатилетнего возраста. Отрочество свое провел я в доме приходского священника; но разве такая жизнь не то же одиночество?
— В доме священника? Да, теперь я припоминаю: у твоего отца был брат сельским священником; я видел его раза два, он показался мне очень хорошим человеком. Что же, разве он не радел о тебе с нежной заботливостью родственника?
— Да, в физическом отношении; в нравственном, как умел, подавая собою пример; но умственного образования я вовсе не получил от него. Озабоченный обязанностями своего звания, самым положительным взглядом на вещи, даже на религию и на благотворительность, как того можно было ожидать от человека, покинувшего соху, чтобы поступить в семинарию, он советовал мне трудиться, не указывая труда, и я прожил с ним десять лет, образуя свой ум только по книгам, какие попадались под руку.
— Имел ли ты, по крайней мере, хорошие книги?
— Отец мой завещал дяде свою библиотеку, для передачи мне, когда я буду совершеннолетним. Я нашел там хорошие сочинения, и хотя многие из них не отличались ортодоксальностью, но добрый священник никогда не запрещал мне читать их, потому что почитал их моей неотъемлемой собственностью.
— Почему он не отдал тебя в училище?
— Отец мой намерен был сам заняться моим образованием; я получил от него первоначальные учебные сведения, и мне очень не хотелось поступать в училище; а по смерти отца дядя мой не счел нужным преодолевать мое отвращение к школе. Он говорил, когда принял меня к себе, что, оставив меня дома, сбережет деньги, которые пошли бы на плату за ученье, и что, когда я вступлю в совершенные лета, то буду ему благодарен за это. К тому же, — прибавлял он, — и отец твой намеревался дать тебе домашнее воспитание, а я обязан считаться с волею покойного брата; латынь мне самому не чужда, и я сумею научить ей ребенка, сколько следует ему знать ее. Добрый дядя, в самом деле, имел это намерение, но ему всегда бывало недосуг; а когда он возвращался домой, утомленный после работы, признаюсь, я и сам не хотел еще более утомлять его уроком. После ужина он дремал в своих креслах, а я, по другую сторону камина, читал про себя Платона, Лейбница, Руссо, иногда Вальтера Скотта, Шекспира или Байрона и Гете. Он никогда не спрашивал, что я читаю. Видя, что я спокоен, серьезен, прилежен, по-видимому, счастлив и не имею порочных склонностей, он вообразил, что этим отсутствием пороков и своенравия я обязан ему и что для того, чтобы угодить Богу и людям, достаточно не быть злым, докучным и вредным.