Достоверное жизнеописание старой собаки, сочиненное ею самой, расшифрованное и переданное в виде повести
Среди многочисленных наших деревень есть одна с обыкновенным названием Сосновка. Чем занимаются жители ее? Весной они пашут и сеют. Летом ухаживают за урожаем, с тревогой поглядывая на небо, — ждут то щедрого солнца, то обильного дождя. И вот приходит осень — пора собирать урожай.
А что делают в это время другие жители деревни — собаки? Они помогают людям, каждая по-своему. Как нет одинаковых людей, так нет и одинаковых собак…
Однажды Андрюша переносил на новое место будку старой Дамки. Любушка помогала ему. Под слоем сопревшей соломы они обнаружили мятые, пожелтевшие тетрадки, исчерканные непонятными знаками.
— Это же Дамка писала! — воскликнула Любушка.
— Выдумала тоже — лапы вытирала, — сказал Андрюша.
— Нет, я всегда говорила: Дамка самая умная собака.
По ночам тоскливо, Любушка. Я теперь не бегаю по деревне, как прежде, — лапы болят. А лежать не хочется. Скорей бы уснуть да сон про тебя увидеть…
Снег заметает будку, а ветер, ты слышишь, визжит, будто бьют его… И куда только Бобка подевался? Я долго принюхиваюсь, прислушиваюсь… Наконец, его лай — молодой, гулкий.
Шершавый снег под лапами пищит, как гусенок. Залаяла Розка. Дурная, людей напрасно будишь! Небось злишься, что на цепи? Не бросалась бы на всех — не привязали бы.
И тут я увидела своего Бобика: он пытался вырвать большую кожаную рукавицу из пасти Босого, а тот прижал ее лапами, рычит.
— Марш домой! — рассердилась я.
— Я не виноват, он сам пристает, — заскулил Бобка.
Не видела бы сама, могла бы и поверить сгоряча. Босой отфыркнулся, взял в зубы рукавицу и с достоинством удалился.
Ветер постепенно утих. Вдруг зашумела машина. Ударил в глаза свет. Ослепил. Стало страшно, я легла, зажмурилась, но тут же вскочила и побежала за машиной: опять, наверное, с Марьей Алексеевной худо! Так и есть, машина у дома соседки. Я тихо заворчала на чужаков.
Бобик словно обрадовался им: вот уж можно полаять от души. Кто не знает, что он безобидный, пугаются.
Прибежал Шарик. Марию Алексеевну пришел пожалеть? Уж кто-кто, а она тебя жалела.
Я стояла, поднимая то одну, то другую лапу. Слышала торопливые шаги, незнакомые, тревожные голоса.
Я ждала слов соседки — негромких, ласковых… Ждала обычного тявкания Тима. Мария Алексеевна понимала своего песика, понимала меня и, наверно, всех собак понимала. Почему Тим молчит? Он всегда лает на людей.
Марию Алексеевну вынесли на носилках, Шарик проворчал:
— Хоть бы кусок хлеба дала. Бежим отсюда, Боб!
Бобик кидался то к Шарику, то юлил возле меня, наконец юркнул во двор. А Тимка пытался взобраться на носилки, но падал на спину. Хоть бы погладила своего Тима хозяйка, хоть бы сказала: «Ступай на место». Но молчит родной человек, не слышит тебя, и непонятно зачем его прячут в машину… Я заплакала: «Куда, куда увозите?» Но люди не различают, когда мы плачем, а когда просто скулим.
— Пошла отсюда, — закричал на меня шофер.
Тетя Катя, мать Любушки, упрашивала женщину в белой одежде:
— Подлечите ее.
— Не волнуйтесь, поправится.
— Тимка, домой! — позвала тетя Катя. Но он бежал и бежал за машиной. Хозяйка вздохнула.
— Вот беда… Ну что, Дамка, придется брать его на житье… — сказала она как бы сама себе, но я не удержалась, ответила:
— Что за разговор, не оставлять же в беде. Но куда увезли Марию Алексеевну?
— Не скули, Дамка, и без тебя тошно.
Не поняла! Отчего так! Я ее понимаю, а она меня нет.
Тим лежал на своем крыльце, прижавшись к двери. Какой нюня, должен был скулить на всю деревню, а у него словно голос пропал.
Помню его щенком: белый клубок, веселый, игривый прыгун! Когда Мария Алексеевна, уходя на работу, привязывала его возле крыльца, рвался, визжал, вертелся на месте. А когда отвязывала, так лизал руки, противно было смотреть.
Унижение всегда неприятно. Но среди нас есть такие, которым это доставляет удовольствие.
Я тоже хозяйку люблю, но никогда бы не смогла так, как этот Тимка. Он даже от дому далеко не уходит, друзей всех растерял. Одна у Тимки забота — скорей бы попасть в мягкие, нежные руки Марии Алексеевны.
Я вильнула хвостом, но он даже не повернул головы. И чего он всегда нос воротит от нас с Бобиком. Но теперь не до обид: надо его успокоить.
А как расшевелить Тимку? Я легонько дергала его за хвост и за уши. Дрожа, он прижимался к двери, словно боялся, что прогонят. Тыча носом в его мягкий бок, я отскакивала, звала за собой: пойдем, пойдем, у меня в будке тепло! Он отворачивался и скалил зубы. И вдруг истошно завыл. Он выл и скреб лапами дверь.
— Эх, горе-парень, — тетя Катя попыталась взять его на руки, но он ощерился, глупый.
— Замерзнешь тут, — уговаривала она. — Никуда твоя хозяюшка не денется, полежит в больнице и вернется… Идем, милый, к нам.
Но Тимка словно сдурел, норовил укусить ее.
— Только попробуй, неблагодарный, — вступилась я. А ей посоветовала: — Не трогайте, видите, скалится, может цапнуть!
Тетя Катя, кажется, на этот раз поняла меня. Ушла и вернулась со старой фуфайкой. Завернула в нее барахтающегося Тимку и понесла к нам.
Всю ночь он не переставал скулить и метаться, просился домой. Едва рассвело, Андрюшка выпустил его. Ох, как он припустил со всех ног к своему крыльцу! И чем ему у нас плохо?