Счастливее девушки, чем Оттилия, в Порт-о-Пренсе быть не могло. Малышка ей так и говорила: Подумай, сколько у тебя хорошего. Например? спрашивала Оттилия-кокетка, ради комплиментов она отказалась бы от свинины или духов. Например, твоя внешность, говорила Малышка: кожа светлая, даже глаза почти голубые, а личико просто прелесть — у кого еще в квартале такие верные клиенты: тебе каждый купит столько пива, сколько в тебя уместится. Оттилия соглашалась и подхватывала, улыбаясь, опись своего счастья: У меня есть пять шелковых платьев и зеленые атласные туфельки; у меня есть три золотых зуба, каждый по десять тысяч франков; мистер Джеймисон или еще кто-нибудь мне подарит, наверно, новый браслет. И все равно. Малышка, — она вздыхала и не могла высказать, что ее гложет.
Малышка была ее лучшей подругой; другую подругу звали Росита. Малышка была как колесо — круглая, быстрая; на жирных пальцах зеленели полоски от медных колец, зубы почернели как обугленный пень, а ее смех было слышно с самого рейда — по крайней мере, если верить морякам. Вторая подруга, Росита, была выше и сильнее, чем обычный мужчина; вечерами, при клиентах, она ходила семеня, сюсюкала кукольным голоском, а днем шагала размашисто и говорила армейским баритоном. Обе подруги Оттилии приехали из Доминиканской Республики и поэтому на местных, более темнокожих, жителей смотрели свысока. На то, что Оттилия тоже местная, они внимания не обращали. У тебя ясная голова, говорила ей Малышка, и, конечно, плохую голову Малышка бы не полюбила. Оттилии часто бывало страшно, как бы подруги не догадались, что она не умеет ни читать, ни писать.
Дом, где они и жили и работали, покосившийся, тонкостенный как колокольня, облепляли шаткие, оплетенные бугенвиллеей балкончики. Назывался он, хотя вывески и не было, «Елисейские поля». Тусклая, хватавшая ртом воздух, вечно больная хозяйка распоряжалась из верхних комнат, качаясь там взаперти в кресле-качалке, выпивая по десять-двадцать бутылок колы за день. Всего на нее работало восемь дам; всем, кроме Оттилии, было за тридцать. По вечерам, когда они собирались на веранде, тараторя и обмахиваясь бьющими воздух, как ошалевшие ночницы, бумажными веерами, Оттилия казалась прелестным мечтательным ребенком среди старших некрасивых сестер.
Ее мать умерла, отец, плантатор, вернулся во Францию, и она выросла в горах в простой крестьянской семье, где каждый из сыновей, еще не повзрослев, увлекал ее под сень зеленых ветвей. Три года назад, когда ей было четырнадцать, она впервые отправилась в Порт-о-Пренс на рынок. Пути было два дня и ночь; она несла десятифунтовый мешок зерна; облегчая ношу, она отсыпала зерна, потом еще чуть-чуть, и на рынок пришла с почти пустым мешком. Оттилия плакала, представляя, как разозлятся дома, когда она вернется без выручки; но слезы текли недолго — их помог осушить один человек, очень веселый. Он купил ей ломоть кокоса и повел в гости к своей кузине — хозяйке «Елисейских полей». Оттилия не смела поверить своему счастью: музыкальный автомат, атласные туфли, шутки мужчин были так же удивительны, так же прекрасны, как висевшая у нее в комнате электрическая лампочка, которую она могла включать и выключать до бесконечности. Скоро она стала самой известной девушкой квартала, хозяйка брала за нее двойную плату, и у Оттилии закружилась голова; она часами смотрелась в зеркало. О горах она вспоминала редко; но и через три года горы ее не покинули: по-прежнему ее словно обдувал горный ветер, и ни ее твердые длинные бедра, ни шершавые, как шкурка ящерицы, подошвы не стали мягче.
Когда подруги заговаривали о любви, о мужчинах, в которых влюблены, Оттилия хмурилась: А что вы чувствуете, когда влюблены? — спрашивала она. Ах, отвечала Росита с пустеющим взглядом, это такое чувство, точно сердце обсыпали перцем, точно в крови плавают рыбки. Оттилия качала головой: если Росита не врет, значит, Оттилия не любила еще ни разу — ни от кого из приходивших мужчин такого чувства у нее не было.
Из-за этого она так мучилась, что наконец пошла к онгону[1], жившему в холмах над городом. В отличие от подруг, Оттилия не увешивала свою комнату христианскими картинками; она верила не в Бога, а в множество богов — богов еды, света, богов смерти, гибели. Онгон дружил с этими богами; хранил на алтаре их потайные святыни, различал в грохоте тыквы их голоса, низводил в свое зелье их силу. От имени богов онгон дал такой ответ: ты должна поймать дикую пчелу, сказал он, и зажать ее в кулаке. Если пчела тебя не ужалит, знай — к тебе пришла любовь.
Идя домой, она думала о мистере Джеймисоне. Ему было за пятьдесят, он был американец, приехавший по каким-то инженерным делам. Звякавшие на запястьях золотые браслеты подарил он, и, идя вдоль белоснежной от жимолости изгороди, Оттилия подумала: вдруг она все-таки влюблена в мистера Джеймисона. На жимолости гирляндами висели черные пчелы. Храбро протянув руку, она схватила задремавшую пчелу. От укуса, будто от удара, у нее подкосились ноги; и она плакала, стоя на коленях, так долго, что уже было не разобрать — то ли в руку ее укусила пчела, то ли в глаза.