Летящий свет фар резко свернул от улицы к многоэтажному дому, и мокрый асфальт подъездной дороги засверкал его отражением. Обе фары новой легковушки замедляли движение, под затихающий шелест влаги под колёсами осветили ряд автомобилей – в большинстве тёмных, похожих на мрачные тени, – и напротив крайнего подъезда дома замерли. Двигатель смолк. Свет фар погас. Всё вновь погрузилось в безжизненную тишину.
Был тот час глубокой ночи, когда самые отпетые «совы» уже легли спать, а «жаворонки» ещё не поднимались. Спальный район с чёрными глазницами монстров-домов казался повсюду чуждым человеку, покинутым людьми, неуютным. Вероятно, это чувствовал широкоплечий и рослый мужчина лет тридцати, который не сразу отпустил руль остановленной им легковушки. Он вылез из салона, вскользь осмотрелся и тихо захлопнул дверцу. После дождя воздух стал промозгло сырым и, направляясь к крайнему подъезду, мужчина неосознанно сунул руки в карманы нового, модно-длинного и распахнутого плаща. Походка у него была непринуждённой, говорила о поддерживаемой тренировками упругой силе, привычке верить в удачу и в свой завтрашний день. Однако под козырьком подъезда, перед коричневой парадной дверью он как-то сник, не сразу вынул правую руку из кармана. Затем набрал код квартиры и, дожидаясь ответа, провёл ладонью по недавно выбритому подбородку, будто хотел убедиться, что подбородок действительно выбрит. Наконец динамик под кнопками набора кодов ожил, с потрескиванием спросил полным досады голосом разбуженной молодой женщины:
– Кто?
– Это я, Малыш, – неожиданно суетливо проговорил в микрофон мужчина. – Не отключай… Виноват я, – он голосом подчеркнул «я». Поняв, она готова выслушать, сделал короткую паузу. – Надо поговорить. Срочно уезжаю. Утром, – последние слова он произнёс так, чтобы было ясно: самое важное сообщит ей лицом к лицу.
Женщина молчала. Он облегчённо улыбнулся, расправил плечи. Когда щёлкнул электромагнитный замок, настроение у него совсем улучшилось, и, улыбаясь тому, что его ожидает, он потянул на себя дверь в тёмный вестибюль подъезда. В лицо ему вспыхнул, ослепил свет фонарика, и прежде чем он успел прикрыть глаза ладонью и рвануться назад, чуть слышно, как хлопок двух детских ладошек, выстрелил пистолет с глушителем. Его толкнуло под сердце. С дырочкой на светлом плаще он медленно опустился на колени, и уже от второго выстрела в лоб завалился на бок.
… Его начинало предавать здравомыслие, подступало отчаяние. Ему ли, лысеющему и полному, с этой одышкой бежать по проклятому лабиринту? А он бежал и, как ему представлялось, бежал давно. Каждые тридцать метров лабиринт раздваивался, – на бегу приходилось делать выбор, куда сворачивать, и снова бежать тридцатиметровым проходом неизвестно куда, неизвестно зачем. Надо было остановиться, спокойно подумать. Задыхаясь, он остановился, привалился спиной к стене. Остатки сил уходили на то, чтобы не сползти по ней на пол, устоять на ногах. Затем его неприятно удивили два взаимосвязанных впечатления, которых он, впрочем, и ожидал: рубашку и лёгкую куртку под мышками пропитал пот, и прохлада стены быстро проникала сквозь них к спине, – при его-то радикулите! – а топот тяжёлых ботинок гулко и безжалостно приближался. Он отупел от вконец измотавшего беганья, в голову ничего не приходило. Сделав над собой усилие, он отлепился от стены и побежал дальше.
На этот раз в конце прохода оба проёма разветвления уходили в подозрительно непроглядную темноту. Решившись, он свернул вправо.
– Ловушка! – понял он, когда с обеих сторон его дикой болью прожгли жгуты красных лучей, и это было последнее, что он видел и ощутил за свою почти пятидесятилетнюю жизнь.
Его ужасный крик оборвался яркой вспышкой взрыва.
Согласно новейшим представлениям, Христос задурил, стал перечить власть предержащим и, как следствие, попал на Галгофу как раз в тридцать семь лет. То, что это проклятый возраст для всякого умного, утончённо переживающего личную свободу мужчины, Бориса не надо было убеждать примерами Пушкина, Байрона, иных непростых парней, – он убедился в этом на собственном опыте. Иначе, какого дьявола он оказался в тюрьме, с перспективой полгода считать её родным домом? Из-за своей профессии, самим образом жизни он так часто менял дома и постели, что эти полгода представлялись ему изматывающей душу вечностью. Он пробыл здесь битую неделю, но никаких признаков отупения и привыкания, на которые так рассчитывал, так надеялся, в себе не обнаруживал. И ночами, когда лёжал, накрытый ещё и полосатой тенью от зарешёченного оконца, открывал в глубинах сердца доводящее до слёз сострадание к птицам, – к тем, которые попались в клетки, – и долго не мог заснуть.
На восьмые сутки пришло Искушение.
Он опять проспал завтрак, опять лишил себя одного из немногих развлечений. Вместо него устроил себе двухчасовую зарядку.
– Получай, чёрт, соня, – пробормотал он, и принялся нагружать до ноющей боли плечи, ноги, спину приседаниями, отжиманиями, подтягиваниями на решётке оконца.
Потный от уже выполненных упражнений он только-только расстелил на плитках пола серое одеяло, лёг на него, подцепил ногами край койки, намереваясь серьёзно покачать брюшной пресс, как его беспардонно прервали. Невыразительный голос начальника тюрьмы вырвался из динамика над дверью: