Старик всю жизнь был не прочь выпить. В меру, не перебирая. А выпив, добрел, смягчался, все ему тогда казалось особенно мило — и люди, и вещи, и белый свет целиком. В конце концов он начинал лезть ко всем целоваться и вот тут-то решал — точка. Лучше уж не будет, сколько ни пей. И он отодвигал от себя подальше рюмку, стакан или что там еще перед ним стояло.
Даже и сейчас, распечатав девятый десяток, старик нет-нет да и пропускал при случае в застолье свои «законные, фронтовые», как он говаривал, сто граммов. Целоваться, правда, давно уже ни с кем не приходилось, но и без этого было хорошо. Кровь теплела, шустрей по жилам текла, мысли и воспоминания взбадривала.
И вот на днях, на майские праздники, от водки старика отбило. Сын его Федор много работал, семенное зерно с элеватора возил, и за праздничный стол поэтому уселись лишь третьего числа, к вечеру. Старику нравилось, что все праздники сын занимался делом важным и спешным, а теперь вот сидит за столом усталый, но веселый и довольный. Чистый после бани, распаренный. Старик и сам поработал-таки в эти дни — прогнившие половицы в сенях сменил. Что ж, думал он, пора и выпить, заслужили.
У старика была своя постоянная стопка с толстым закругленным донышком — «ванька-встанька». Положишь ее на бок, а она тут же встанет, покачается, поблескивая зеленоватым стеклом, замрет неподвижно. Старик иногда подобным образом с ней забавлялся, если приходилось посидеть за столом подольше. В том упорстве, с которым она неизменно, раз за разом, вставала стоймя, ему даже чудилось что-то живое, что-то созвучное его собственной душе.
Стопку старик, как всегда, взял и понес ко рту осторожно, с истовой медлительностью и достоинством, привычно кашлянул, прочищая горло, и вдруг, едва пахучая прозрачная жидкость коснулась его губ, ощутил резкий, неодолимый, идущий изнутри, из груди и живота, толчок отвращения. Он удивился, подождал несколько секунд, повторил попытку и лишь омочил водкой пальцы и подбородок.
— Ты что это, бать? — спросил сын, добродушно и насмешливо улыбаясь. — Не идет, никак?
— Не идет, зараза! — Старик тоже улыбнулся и виновато повел головой. — Зубов не разожму…
— Да брось ты! У тебя ведь стаж в этом деле какой! Годов шестьдесят, не меньше. Ты вон огурчик сначала пожуй — и пойдет, никуда не денется.
Старик принял совет, помял во рту кусок соленого огурца, вновь взял стопку, подержал ее над столом и поставил на место.
— Нет, не могу, — сказал он с какой-то горькой твердостью. — Шабаш. Выпил свою порцию. Сколько, стало быть, мне отпущено было.
Из-за стола на этот раз старик ушел раньше обычного и прилег в горнице на деревянный, собственной работы диван. Сделал он его давно, чуть ли не полвека назад, и до сих про ничто в нем не скрипнет, не ворохнется, лишь дерево потемнело от времени и залоснилось на спинке и сиденье как полированное. Ничего не скажешь, добротная вещь и его намного переживет, если только не сожгут после смерти или не выбросят. Старик считал, что вещи обязательно должны жить дольше сделавшего их мастера, а для этого нужны прочность и красота. Прочность — чтобы быстро не изнашивались, красота — чтоб люди не уничтожили. Казалось бы, что за красота такая, в руки не возьмешь, не пощупаешь, да и проку, пользы от нее вроде бы никакой, а ведь защищает вещи от руки человеческой. Хоть и не всегда, конечно.
Старик часто лежал на диване днем, бросив под голову изношенный ватник. Можно было бы и подушку взять, и подстелить что-нибудь для мягкости, но он этого не любил, хворь это уж очень напоминало. А так — приткнулся на голых досках, отдохнул немного и опять на ногах. Да голое дерево и не было для старика особенно жестким. Столько он его перестругал, в руках перенянчил, что обмял, видать, или сам к нему как-то приспособился, прикипел душой и телом.
Случай с водкой странно огорчил старика. Он уж и урезонивать, и стыдить себя начал: подумаешь, стопку за столом не проглотил, делов-то. Может, с половицами поработал через силу, может, так что-нибудь… Чего ж тут убиваться-то? Сказать кому — засмеют. Но самоуговоры эти не помогали, не успокаивали. За ними, поглубже, другой ряд мыслей все время шел — тихий и печальный. Отклоняется от него жизнь, отходит. Вот и с водочкой простись теперь…
Старику вспомнился один, лет десять тому назад бывший случай. Был он тогда вполне еще крепок, с сыном косил вовсю, стога вершить брался, а уж про свою столярную и плотницкую работу и говорить нечего, молодые за ним не доспевали. Выносливость его, правда, во многом на экономии сил уже держалась, возраст потихоньку к этому приучивал. Ни шага, ни движения лишнего — все только в дело.
Вот в ту пору как раз и заказала ему Матрена Свистунова, Бекасиха по уличному прозвищу, пару оконных рам сделать. Что ж, сделал, принес и поставил их вместо старых и полусгнивших. А когда кончил с ними возню, оказалось, что у Матрены на кухне и стол уже накрыт, и бутылка стоит, и закуска. Оно и понятно, мастера угостить — святая вещь.
Матрене уже перевалило за пятьдесят, но баба она была еще хоть куда, плотная, улыбчивая, краснощекая, с веселыми черными глазами. Жила одна, детей никогда не имела, хотя замужем ей бывать приходилось. Мужья, однако, у нее как-то не задерживались надолго. Один умер, другой в тюрьму попал и больше в деревню не вернулся. Но Матрена из-за этого не очень-то убивалась, ей и одной, похоже, неплохо жилось. Говорили, что она погуливает, особенно если в селе случался посторонний, приезжий человек.