Лет десять тому назад Цветная улица города Онгрода была одной из самых тихих улиц и напоминала деревню. Немощеная, пыльная летом, грязная осенью, с двумя травянистыми дорожками вместо тротуаров, она одним концом упиралась в широкий зеленый луг, а другим соединялась с узким переулком, который своими высокими каменными постройками, словно пограничной стеной, отделял ее от шумного и суетливого центра города. По обеим сторонам этой улицы, в значительном отдалении друг от друга, стояли деревянные одноэтажные дома, голубые или розовые, отгородившиеся от соседей зелеными решетками или белеными плетнями. Из-за решеток и плетней выглядывали раскидистые ветви фруктовых деревьев и просвечивали грядки с овощами. Сквозь открытые ворота или калитки видны были небольшие дворики, полудеревенские, немощеные, поросшие травой и окруженные серыми постройками.
По этим дворам разгуливали и лаяли на прохожих собаки и собачонки разных пород и величин; при восходе и закате солнца протяжно и громко мычали коровы, по крышам прогуливались важные раскормленные кошки, а почти во всех окнах зеленели и цвели различные растения: пышная и пахучая герань, желтофиоли» раскидистые гортензии и звездовидные примулы.
Проходя по этой улице в летнюю пору, в особенности на закате солнца, можно было по дороге увидать много мелких, но разнообразных бытовых картинок. Здесь и там из-за низких плетней высовывались маленькие детские головки, с растрепанными волосами, грубыми чертами лица; румяными щеками, с глазами, искрящимися весельем, с куском сыра или какого-нибудь овоща в зубах. Там, у далекого конца улицы, поднималась прозрачная и пронизанная солнечными лучами туча пыли, а среди нее, как в розово-золотистом облачке, медленно подвигалось стадо коров, возвращавшихся с поля и оглашавших воздух дружным мычаньем. Здесь пригожая хозяйка с подойником в руках торопливо пробегала через двор, там престарелый домовладелец с довольной улыбкой подрезывал в своем саду кусты и очищал деревья, а дальше, в беседке из прутьев, обвитой цветущей фасолью, виднелся стол, накрытый для семейного ужина. Маленькие дети, в одних рубашках, босоногие, сидя на приступке крыльца, с любовью прижимали к груди котят; подростки посередине двора устраивали ристалища и состязания с бдительным, но ласковым стражем дома, огромным пестрым! псом. Кое-где за окнами звучали фортепиано, очевидно старые — настолько они были хриплы или крикливы. А в одном из домов по целым часам кто-то пилил на скрипке, наигрывая по очереди всевозможные танцы. На внешней стороне этого дома висела дощечка с надписью: «Эдвард Робек, профессор танцев. Лансье, империаль, а также и качучи, pas de deux и все другие салонные танцы, наивернейшим образом вырабатывающие изящество фигуры и дамскую грацию».
Непосредственно за этой обителью музы танца и грации стоял, отделенный от нее только небольшим огородом, очень хороший на вид дом о шести окнах, деревянный, одноэтажный, как и все остальные, но на высоком фундаменте, белый, с голубыми оконницами. Наверху этого дома была надстроена комната, так называемое «зальце», маленькое окошечко которого смотрело на двор и находилось на такой высоте, что, господствуя над окружающими постройками, оно дозволяло глазу блуждать по широкому лугу, расстилавшемуся у конца улицы, по длинной ленте зеленого леса, замыкавшего горизонт, по широкой, обсаженной деревьями дороге, перерезывавшей луг, и по возносившемуся над всем этим ничем не закрытому куполу небес.
Окошко это при закате солнца всегда было открыто настежь; в грубой оправе его рамы, под широко выступавшей гонтовой кровлей виднелись голова и плечи сидящей женщины. Плечи эти, покрытые черной шерстяной материей, были узки, но красивы, а лицо было маленькое, измятое, но круглое и розовое. На этом розовом, не то старом, не то детском лице большие прекрасные глаза издали светились глубокой и свежей лазурью васильков.
Иногда женщина у открытого окна этой кельи сидела с иглой или со спицами в руках. Тогда она работала так внимательно, голову опускала так низко, что, погрузившись в свое занятие, казалось, ничего не видела и не слышала, а яркий румянец, обыкновенно покрывавший ее щеки, поднимался к ее кокетливым локончикам, обрамлявшим морщинистый лоб.
Тогда из глубины зальца вылетали птицы с ярко пунцовым оперением, усаживались к ней на плечи, цеплялись за оконные рамы, а их громкий, свистящий щебет далеко разносился по двору и по улице. То были прирученные снегири, видимо, балованные и счастливые в своей добровольной неволе, потому что женщина, занятая своей работой, иногда по целым часам не обращала на них внимания, а ни один из них никогда не улетал дальше раскидистой березы, которая забрасывала гибкие ветви на гонтовую кровлю и укрывала в своей густой листве стаи маленьких щебетунов — воробьев, казавшихся серыми и невзрачными в сравнении с комнатными птицами, обладавшими головкой попугая и красной грудкой.
Хотя население плакучей березы было серо и бесцветно, худая рука женщины, обтянутая черным рукавом, часто бросала ему на крышу горсть крошек или зерен. Она, видимо, любила птиц, и когда после долгой, старательной работы поднимала голову и посматривала на воробьев, которые вприпрыжку прогуливались по крыше, на порхающих и посвистывающих снегирей, которые качались на ветках березы и, словно огоньки, мелькали, освещенные заходящим солнцем, — веселая улыбка заливала ее лицо и оно молодело.