Впервые я увидел Павла Григорьевича Антокольского летом 1935 года в маленькой допотопной гостинице у подножья Казбека. Обстановка, в которой мы встретились, описана в его стихотворении «Ночь в селении Казбек».
Незадолго перед тем в горах разбился почтовый самолет. С трудом разыскав тела погибших, летчики и альпинисты при свете керосиновых ламп на узкой застекленной террасе справляли поминки по своим товарищам.
В той же маленькой гостинице заночевала группа московских и ленинградских писателей. П. Антокольский с женой, В. Гольцев и сопровождавший их Т. Табидзе приехали из Тбилиси. Ленинградцы — Ю. Герман, Я. Горев, В. Саянов, Е. Шварц, А. Штейн и я — ехали из Владикавказа в Тбилиси и остановились здесь на одну ночь. Все мы тоже участвовали в поминках.
Летчики, альпинисты и писатели сошлись за одним столом. Произносились речи.
О чем? О стране, где решаются судьбы столетья.
О бьющей насквозь и навылет ночной быстрине.
О смерти, которая хлещет старинною плетью
По стольким отважным. И снова о нашей стране.
В «Повести временных лет» — еще не законченных автобиографических записках[1] — поэт подробно рассказывает о своей поездке по Грузии летом 1935 года.
Вспоминает он и о ночлеге у подножья Казбека: «Все это описано у меня в стихах, стихи были точные. В них осталась атмосфера этой горячей горной ночи».
Я хорошо помню эту горячую горную ночь в селении Казбек.
Из всех нас, ленинградцев, только Саянов был близок с Антокольским, да еще Шварц познакомился с ним когда-то в двадцатых годах у Тихонова.
Я видел Антокольского впервые, но достаточно хорошо знал его как поэта. Годом раньше Издательство писателей в Ленинграде выпустило большую книгу, куда вошло почти все написанное им.
С его именем связывались для меня московские поэтические кружки двадцатых годов; издательство «Узел», выпускавшее, кажется, только москвичей — Пастернака, Сельвинского, Луговского, Антокольского, Звягинцеву, Федорченко; «Цех поэтов», диспуты в Политехническом; наконец, вахтанговский театр. Я знал, что Антокольский отдал вахтанговцам много лет жизни, пришел в поэзию из театра, и это сказывалось в его стихах, придавало им особую окраску, во многом определяло его поэтический мир.
Рядом с Павлом Григорьевичем была тоненькая белокурая женщина — актриса вахтанговского театра Зоя Константиновна Бажанова, его жена и верный друг. У меня было очень живо тогда воспоминание о ее большом успехе в горьковском «Достигаеве», где она играла роль монастырской служки Таисьи. Я без всякого труда представлял ее не в легком летнем платье, а в черном монашеском одеянии.
1 июля 1935 года Антокольскому исполнилось тридцать девять лет. Он был, что называется, в самом расцвете сил. Его низкорослая, очень подвижная фигура непрерывно излучала энергию, и мне казалось, что это энергия, конечно же, особого поэтического свойства...
За столом, где мы собрались, владычествовал Тициан Табидзе. Это был дородный человек с хриплым голосом и челкой, закрывавшей по меньшей мере половину его могучего, крутого лба. В стихотворении «Тициан Табидзе», написанном после поездки в Грузию и вошедшем в тот же цикл, что и «Ночь в селении Казбек», Антокольский точно запечатлел внешний облик своего нового друга: «Как Крылов, дороден и спокоен...»
Табидзе, Саянов и Антокольский читали стихи. Не помню, что читал Павел Григорьевич, но в памяти осталось, как он читал.
Пожалуй, точнее всего будет сказать, что он читал яростно.
Казалось, он негодует на то, что голос не в состоянии передать клокочущей энергии стиха. Он читал как бы всем телом.
Я слышал, как читали свои стихи Маяковский, Багрицпкий, Сельвинский, Луговской — каждый раз это было незабываемо, — но ни у кого из них я не ощущал такой поэтической ярости. Это было как приступ болезни, которую один поэт некогда назвал высокой...
Знакомство с Антокольским навсегда соединилось для меня с «атмосферой этой горячей горной ночи», с громадой Казбека, нависшей над нашей маленькой гостиницей, с низким звездным небом, с дорогой, уходившей в густую южную тьму.
Впоследствии я много раз слышал, как читает Антокольский.
Однажды он выступал на вечере поэтов вместе с Вероникой Тушновой и Константином Ваншенкиным. На трибуну поднялся прихрамывающий пожилой человек с палкой. Глядя на него, я вспомнил летнюю ночь у подножья Казбека и подумал, что теперь — тридцать лет спустя! — от Антокольского трудно ожидать прежней яростной одержимости.
Как я ошибся!
Павел Григорьевич прочитал «Балладу о чудном мгновении»:
Вот он — отлит на диво из гулкой бронзы,
Шляпу снял, загляделся на день морозный.
Вот в крылатом плаще, в гражданской одежде,
Он стоит, кудрявый и смелый, как прежде.
Только страшно вырос, — прикиньте, смерьте,
Сколько весит на глаз такое бессмертье!
Казалось, сами стихи отлиты «на диво из гулкой бронзы»!
Но сейчас я говорю не о том, как они написаны, а о том, как поэт читал их. Это был тот же Антокольский, какого я видел в селении Казбек, — такой же яростный, такой же одержимый, так же не щадящий себя.
Ощущение свойственной Антокольскому одержимости невольно распространяется на весь облик поэта. Так он читает стихи. Так он их пишет. Так он живет и работает в литературе.