Зимой 1955 года, в сибирской тайге, на нарах тюремного барака зоны № 04 Тайшетского Озерного политического лагеря сидела группа людей в оборванных черных ватных куртках с многозначными номерами на груди и спине.
Вряд ли кто-либо из знакомых (и даже родных!) мог бы сразу узнать среди этих истощенных людей с обритыми головами американского генерала Стенли Дубика, во время второй мировой войны четыре года возглавлявшего разведку США против немцев в Польше (он был похищен оперативной группой НКГБ СССР в Вене в 1947 году); или немецкого генерала Сарториуса — начальника-контрразведки в Париже, выкраденного в 1948 году из Западного Берлина; советского генерала авиации Гуревича; инженера Гормана из Новосибирска, у которого в деле стояло коротко — «шпион Гватемалы», переводчика Гинзбурга, еврея, осужденного на 25 лет за «украинский национализм» (он скрывался в немецких лагерях от расстрела, выдавая себя за украинца).
Был вместе с нами и Николай Богоминский, пожилой человек со странной судьбой: он начинал революцию в Сибири, именем его до сих пор названа одна из улиц Челябинска, а сам он сидел уже лет 8 как шпион. В шпионы же попал потому, что в 1923 году, увидев кровавый террор коммунистов, уехал с семьей в Китай. Но во время второй мировой войны он стал опять ярым поборником России, полностью поверив в искренность обещаний и гарантий, даваемых всем, кто хотел ехать обратное СССР. Агитаторы из советского посольства рассказывали об изменении всех порядков в стране, о демократизации режима, и люди, стосковавшиеся по родным местам, верили, потому что хотели верить. И ехали. В тюрьмы.
Шла спокойная беседа, отнюдь не на лагерные темы. Пили присланное немцу маршалом Кессельрингом кофе, его аромат смешивался с запахами прогнивших нар и полов, вымокших на работе портянок и валенок. Кофе настраивало на воспоминания о жизни по ту сторону колючей проволоки.
Говорил Богоминский:
— Расскажу я вам что-нибудь веселое... Остались в Китае у меня друзья, просили: «Приедешь, оглядишься и напишешь, ехать ли нам. Может, это все неправда, что нам обещают?» Ну, понял я все сразу, и даже до приезда: помню еще, когда сажали на пароход, заставили всех собак потопить... Поселили меня в Челябинске. Голод. Серое все кругом. Меняли вещи на хлеб. И, конечно, поняли уже, что писать обо всем этом нельзя: и без того сажают приезжих ни за что, ни про что... А друзья в каждом письме спрашивают: «Приезжать ли? хорошо ли там?» Что ответишь? Молчу. Но вот повестка в КГБ. Попрощался дома, все — понимаю. А там так ласково:
— Как живете? Закуривайте! — и, с кем переписываетесь?
— Так, — говорю, — почти ни с кем.
— А почему? — спрашивают. — Вот, например, такие-то пишут вам?
— Да, — говорю.
— Так что же вы не отвечаете им? Неудобно, Николай Иванович, нельзя же так! Люди спрашивают, интересуются, наверное, вами, жизнью вашей? Так ведь? — Вижу, все они знают.
— Так вот, — говорят, — просим вас, отвечайте друзьям.
— Хорошо, отвечу, — что еще скажешь?! — Можно, — говорю, — идти мне?
— Нет, уж вы сядьте здесь и напишите ответ друзьям, а то еще опять забудете. И вы уж прямо на все их вопросы ответьте — интересуются ведь люди! А вы молчите! — И все это с улыбочкой, наслаждаются моим замешательством.
Сел я к столу, сижу перед листом бумаги и думаю: «Ну, вот, попал. А теперь и друзей втащу в этот ужас. Но ведь если я откажусь, они меня посадят, а людям этим в Китай напишут от моего имени, что захотят. И никого я не спасу... Что делать?» И вдруг как озарило меня, и начал я писать: «Дорогие мои друзья! Я долго не отвечал — хотел получше осмотреться, а теперь с уверенностью говорю: приезжайте! И послушайтесь меня: пусть и родители ваши едут, и Катенька с мужем — обязательно. Здесь хорошо!» Ну, а дальше чепуху всякую. Кончил письмо и рад, как никогда в жизни: родители-то друзей моих мертвы, а дочке всего два годика. Поймут!
Отдал письмо кагебистам, прочли они и похвалили: вот, давно бы так! И расстались мы с миром.
— Но посадить вас все же не забыли? — пробурчал Гинзбург.
— Не без того. Но это уж своим чередом. Сей час на свободе как-то неприлично и быть.
— Предпочитаю неприличие, — выдавил Гуревич.
— Успокойтесь, друзья, вас еще никто не собирается выпускать сегодня, поверьте мне. И вообще, я слышал, что из всех «параш» самая верная, хотя ей почему-то никто не хочет верить, что досидим мы «до звонка» — по 25 лет, как нам дали.
Фраза эта прозвучала с верхних нар, и произнес ее доктор Гефен — «сионистский шпион», «агент мирового империализма», как значилось в его личном деле. Реальная его вина была в том, что будучи жителем России, он уехал в 1923 году в Палестину, а в 1938 году приехал в СССР как «левый сионист» просить помощи у коммунистов, которым он, по простоте душевной, верил. С тех пор его и держат в лагерях, добавляя каждое пятилетие еще пять лет — «пятилетки», как он их шутливо называет.
— Миша, — обратился он к Гуревичу, — если не секрет, расскажи, за что советских генералов-то сажают?
Последовала долгая пауза. Наконец, Гуревич глухо пробормотал:
— Мне тяжело говорить. И не хочется. Возьми у меня в тумбочке тетрадку — там жалоба. Почитай вслух. — И уперся головой в руки, сложенные на палке, без которой он не мог ходить.