Удивительно, как молниеносно может измениться твое существование! Вот здесь мы — я и моя сестра Черстин — все шестнадцать лет нашей жизни ходили по одним и тем же мощенным булыжниками улицам в этом вечно сонном маленьком гарнизонном городке, где никогда ничего не случалось, ну абсолютно ничего! Если не считать того дня, когда наши пухленькие детские ножки бежали домой от ящика с песком в Стадспаркен[1] и, когда мы пробегали мимо трехэтажного дома на улице Стургатан, нам на голову чуть не свалился трубочист. Да, а еще в том же самом году, когда мы конфирмовались[2], сгорел канцелярский магазин Стрёмберга. А кроме этого — ну абсолютно ничего!
Вся наша жизнь была заботливо расписана: это значило — зубрить грамматику и всеобщую историю, биологию и многие другие предметы, которые скопище честолюбивых учителей пустило в ход, чтобы отравить жизнь невинных молодых людей, еще не сделавших в жизни ничего дурного. А еще каждое утро приходилось тащиться в нашу дорогую старую школу, если ненароком с тобой не приключался хоть какой-нибудь маленький недуг, который мог бы оправдать то, что ты остаешься в постели. А после полудня мы, разумеется, фланировали взад-вперед по Стургатан до тех пор, пока не начинала болеть спина. Мы шли двести метров вперед и столько же назад. А поворачивали всегда у Моторного акционерного общества Свенссона, бросив сначала взгляд на огромную витрину, чтобы констатировать: не беспокойтесь, выглядеть можно было бы и похуже. Строго говоря, мне не надо было заглядывать ни в какую витрину, чтобы получить представление о своей внешности. Мне требовалось лишь взглянуть на Черстин, потому что она больше похожа на меня, чем я на самое себя. Заверяю вас, если вы целых шестнадцать лет были близнецами, это оставляет свой след, клянусь. И если бы у меня на левой щеке не было маленькой коричневой крапинки, то никто бы так и не узнал, кто из нас Барбру, а кто Черстин. Но во всяком случае, Барбру — это точно я, и я установила сей факт раз и навсегда. Не потому, что это играет большую роль, поскольку мы выглядим почти одинаково, и нравится нам одно и то же, и справляемся мы с учебой в школе или, я бы сказала скорее, справлялись еле-еле совершенно одинаково. Мы ходили неукоснительно на одни и те же балы в гимназии и танцевали с одними и теми же мальчиками.
Нет, в нашей жизни никогда ничего не приключалось, и лично я даже подумать не могла ни о чем другом, кроме как семенить по одной и той же накатанной колее до тех пор, пока не придет смерть-избавительница. Но вот как-то раз, однако же, кое-что случилось. А поводом послужило просто то, что папе исполнилось пятьдесят лет и он в чине майора вышел в отставку, оставив полк, в котором до того дня служил королю и отечеству. Папа — высокий, крепкий, здоровый и сильный человек, о котором никто и не подумает, что ему хотя бы на один день больше сорока. Поэтому не мог он сидеть сложа руки, дожидаясь своего смертного часа. Он непрестанно размышлял, как ему теперь быть. Некое страховое общество охотно взяло бы его в качестве агента, суля ему, если он согласится там работать, значительные доходы. Но папа был не очень склонен к такой работе. Долгое время он производил впечатление человека, непрестанно размышляющего и замкнутого настолько, что мы едва осмеливались с ним заговаривать.
— Не мешайте ему, он думает, — говорила, насмешливо улыбаясь, наша красавица мама.
Предоставив папе возможность размышлять в мире и покое, она принималась за собственные дела. Поверхностному наблюдателю они показались бы состоящими главным образом в том, чтобы хорошо выглядеть и производить впечатление, будто она только сию минуту сошла со страницы модного журнала. И это лишь потому, что никто и предположить не мог, какой деятельной и энергичной личностью она, вообще-то, была. Папа считал, что можно быть деятельной и все-таки выглядеть как чистокровная английская аристократка. Мама именно такая, и я всегда чувствую себя рядом с ней маленьким прекрасным жеребенком-арденом[3].
Однажды в вечерний час, наразмышлявшись вдоволь, папа пришел в спальню, где мама как раз сидела перед зеркалом туалетного столика, а Черстин и я на кушетке, и с горящими от возбуждения глазами стал излагать свой грандиозный проект, сопровождая слова множеством энергичных жестов.
Папа родился за городом, в старинной помещичьей усадьбе. Называется она Лильхамра[4] и принадлежала его роду с незапамятных времен, не знаю даже сколько лет. Но папа был единственным сыном в семье и стал офицером, а у дедушки было туго с деньгами, да и с земледелием у него не получалось. Бабушка умерла, дедушка стал болеть и в конце концов, устав от жизни, сдал усадьбу в аренду, а сам перебрался в город. Продавать родовое поместье ему не хотелось, так как он думал, что предки не одобрили бы, если бы он позволил усадьбе Лильхамра уйти из рук его рода. Спустя некоторое время дедушка умер и сам стал предком.
Ни Черстин, ни я никогда не видели эту усадьбу. Но все эти годы, подрастая, мы постоянно слышали папины рассказы о его детстве. Тогда он впадал в совершенную лирику и заставлял нас зеленеть от зависти своими пылкими описаниями фамильных привидений, сочельников в усадьбе, катаний и прогулок на санях, танцев в день летнего солнцестояния, пикников на берегу озера и многого другого. Так что наши собственные развлечения в городе казались нам невыносимо пресными и скучными. А по весне, как только березы приобретали фиолетовый оттенок, у папы неизменно появлялся мрачный блеск в глазах и он патетично декламировал: