Все, что не посреди улицы, фальшиво, вторично — иными словами, литература.
Я патриот. Патриот четырнадцатого округа в Бруклине, где меня воспитали. Остальная часть Соединенных Штатов для меня не существует; разве что как идея, или же история, или литература. Десяти лет от роду я был вырван из родной почвы и пересажен на кладбище, лютеранское кладбище, на котором могильные плиты всегда бывали опрятны и венки никогда не увядали.
Однако я родился на улице и воспитывался на ней. «Эта постмеханическая распахнутая улица, где прекраснейшая и галлюцинирующая железная растительность…» и так далее. Рожденный под знаком Овна, который наделяет человека пламенным, активным, энергичным и довольно беспокойным телом. Да еще с Марсом в девятом доме!
Родиться на улице — значит всю жизнь скитаться, быть свободным. Это означает случайность и нечаянность, драму, движение. И превыше всего мечту. Гармонию не соотносящихся между собою фактов, которая сообщает твоим скитаниям метафизическую определенность. На улице узнаешь, что такое в действительности человеческие существа; иначе — впоследствии — их изобретаешь. Все, что не посреди улицы, фальшиво, вторично — иными словами, литература. Ничто из того, что называют «приключением», никогда не сравнится с духом улицы. Неважно, полетишь ли ты на полюс, будешь сидеть на дне океана с блокнотом в руках, сровняешь один за другим девять городов или, подобно Куртцу, проплывешь вверх по реке и сойдешь с ума. Все равно, сколь бы волнующа, сколь бы нестерпима ни была ситуация — из нее всегда есть выходы, всегда есть изменения к лучшему, утешения, компенсации, газеты, религии. Но когда-то ничего этого не было. Когда-то ты был свободен, дик, смертоносен…
Парни, перед которыми ты преклонялся, впервые выйдя на улицу, остаются с тобой на всю жизнь. Они — единственные реальные герои. Наполеон же, Ленин, Капоне — все суть фикция. Наполеон для меня ничто в сравнении с Эдди Карни, который поставил мне первый в моей жизни фонарь под глазом. Ни один из когда-либо встреченных мною людей не выглядел столь величественно, царственно, благородно, как Лестер Рирдон, кто одним тем, как вышагивал вдоль улицы, уже внушал страх и восхищение. Жюль Берн отродясь не заводил меня в места, какие извлекал из рукава Стенли Воровски, когда на дворе темнело. Робинзон Крузо страдал нехваткой воображения по сравнению с Джонни Полом. Всех ребят из Четырнадцатого округа по-прежнему осеняет некая аура. Они не были изобретены или придуманы. Они были настоящие. Имена их звенят золотыми монетами: Том Фаулер, Джим Бакли, Мэтт Оуэн, Роб Рэмси, Харри Мартин, Джонни Дани, не говоря уже об Эдди Карни или великом Лестере Рирдоне. Вот, даже теперь, произнося «Джонни Пол», я чувствую дурной привкус во рту от этого сочетания имен двух святых.[1] Джонни Пол был живым Одиссеем Четырнадцатого округа; то, что позже он стал водителем грузовика, не имеет значения.
До великих перемен никто, казалось, не замечал, что улицы уродливы и грязны. Если канализационные люки бывали открыты, ты затыкал нос. Если сморкался — находил в носовом платке не нос, а сопли. Больше было внутреннего покоя, умиротворенности. Имелись салун, бега, велосипеды, верные женщины и скаковые лошади. Жизнь еще двигалась неспешно. По крайней мере, в Четырнадцатом округе. По утрам в воскресенье никто не принаряжался. Если миссис Горман спускалась в своем капоте, с непромытыми глазами, поклониться священнику («Доброе утро, святой отец!» — «Доброе утро, миссис Горман!»), то улица бывала очищена от всех грехов. Пэт Маккэррен носил в заднем кармане сюртука торчавший наружу оттуда носовой платок; это выглядело мило и весьма уместно, как и трилистник у него в петлице. Пиво пенилось, и люди останавливались поболтать друг с другом.
В мечтах я все возвращаюсь в Четырнадцатый округ, как параноик возвращается к своим навязчивым идеям. При мысли о серо-стального цвета боевых кораблях на Военной верфи они видятся мне лежащими там, в некоем астрологическом измерении, где сам я оказываюсь артиллеристом, химиком, торговцем взрывчаткой, могильщиком, коронером, рогоносцем, садистом, законником и тяжущимся, ученым, непоседой, остолопом и наглецом.
Там, где другие, думая о юности, вспоминают прекрасный сад, заботливую мать, отдых на берегу моря, мне вспоминаются — остро, точно вытравленные в памяти кислотой, — мрачные, покрытые сажей стены и трубы жестяного завода напротив и усеивавшие улицу светлые кружки жести, одни яркие и сверкающие, другие ржавые, потускневшие, медно-рыжие, оставляющие след на пальцах; мне вспоминается чугунолитейка, где мерцала красная печь и к этой мерцающей яме подходили мужчины с громоздкими лопатами, а снаружи стояли неглубокие деревянные формы, вроде гробов, с продетыми сквозь них прутьями, о которые ты царапал икры или спотыкался и ломал шею. Помню черные руки формовщиков, испещренные металлической дробью, которая въелась так глубоко, что ее ничто уже не могло вывести — ни мыло, ни трудовой пот, ни деньги, ни любовь, ни смерть. Словно черная отметина на всю жизнь! Ступавшие прямо в пекло, точно чернолапые черти, а позже под слоем цветов, холодные и окостеневшие в своих воскресных костюмах, под дождем, но и тот не в силах смыть въевшийся металл. Все эти красавцы-гориллы, отправлявшиеся к Господу с набрякшими мышцами, люмбаго и черными руками…