Федоp Еpмолов
ЧАСЫ С КУКУШКОЙ
Вечер, разрезанный надвое : до и после.
До были часы с кукушкой - прокуковали четыре раза и встали как раз в тот момент, когда он на них посмотрел. Пора было обедать, и, хотя есть совсем не хотелось, он пожарил себе яичницу (глазунья не получилась, но какая разница) и утолил несуществующий голод. Хлебная корка, оставшаяся еще со вчерашнего ужина, совсем уже зачерствела, и кусать ее было тяжело, но, не имея привычки что-либо выбрасывать, он доел ее, размочив в чае. Чай он пил из большой, розовой, в золотую крапинку чашки со сколом на ободке (блюдце утрачено), пожалуй, слишком большой, но другими он не пользовался.
Можно было взять из вазочки в серванте конфету к чаю, но он не стал ведь оставался еще хлеб. Конфеты, как элемент роскоши, расходывались экономно и хранились долго - дольше, чем следовало бы. Когда однажды он угостил такой конфетой соседского мальчишку, маленького белокурого пацаненка из 41-й, тот немного помусолил ее во рту и незаметно для взрослых выплюнул. Потом на нее кто-то наступил, и она размазалась по ступеньке большим и совсем уже не аппетитным рыжим пятном.
Пообедав, он прилег отдохнуть - провалился на полчаса во что-то мутное и вязкое, багровое, как свет сквозь опущенные веки. Проснулся он ровно в пять - сам, без будильника, так как в пять он всегда смотрел новости. Поставив стул посреди комнаты, он сидел, сильно наклонившись вперед (старый "Атлант" показывал плохо, да и зрение было уже не то), и внимательно вслушивался в слова диктора. После сводки погоды - Волгоград, как всегда, обошли вниманием, но он по опыту знал, что через неделю здесь будет та же погода, что сегодня в Москве - он выключил телевизор, на экране которого еще долго светилось расплывчатое светлое пятно. В новостях его что-то раздосадовало, но, минут через десять, он уже не помнил что.
Захотелось пить, он прошел на кухню и напился из белой железной кружки, в которой у него всегда была припасена кипяченая вода - сырую он не пил. Ощутив, что ему не хватает чего-то, столь же привычного и незаметного, как стук сердца, он посмотрел на часы. Маятник не качался. Это его почти удивило - обычно он заводил часы вечером, и завода всегда хватало на сутки. Он перевесил гирьки - в довесок к одной был примотан проволокой небольшой бронзовый вентиль - и посмотрел в окно. Солнце, маленькое и слепящее, висело над крышами, выжженными, как барханы в пустыне. Hа мгновение в окне промелькнул голубь.
Вспомнив, что хлеба совсем не осталось, старик взял авоську и отправился в магазин. Уходя, он поставил квартиру на сигнализацию.
Я был у него несколько раз - помогал считывать показания счетчика, писал под его диктовку письмо его сыну в Самару, как-то раз даже звонил от него кому-то - хорошо помню черный, допотопный, комиссарский какой-то телефон, висящий на стене возле дивана. Еще однажды я был у него в его отсутствие сработала сигнализация, и меня пригласили понятым. Милиционеры в бронежилетах и с автоматами наперевес обшарили пустую комнату, обматерили всех стариков на свете, и ушли, не сказав мне ни слова. Он тогда ездил к сыну.
Его комната завораживала меня, как и все другие стариковские комнаты, в которых мне приходилось бывать. Есть какое-то смутное очарование в этих затерянных мирах, с их истертыми от постоянного шарканья половицами, этажерками (было такое слово в русском языке) с парой - тройкой невообразимых и совершенно неинтересных книжек, холодильниками, запираемыми на ключ, неистребимой пылью, этим материальным проявлением времени, и, главное, с самим этим временем - выцветшим, загустевшим, навеки сбившимся с курса и обреченным вечно циркулировать по кругу, повторяя из раза в раз заблудившиеся в лабиринте истории двадцатые или тридцатые годы.
Сам старик был похож на незадачливого паука, запутавшегося в своей паутине. Его тяжелое дыхание, похожее на храп, и рука, медленно, но широко трясущаяся, будто показывающая, что дела у нее идут ни так, ни сяк, почти пугали меня, во всяком случае, я старался видеть его как можно реже насколько позволяли приличия.
Спускаться по лестнице ему было трудно, тяжело наваливаясь на перила, он осторожно опускал на ступеньку сначала одну ногу, потом другую - и так восемь пролетов по девять ступенек, передышки на площадках, потом еще один пролет, короткий, но крутой, и еще крыльцо - четыре ступеньки. Внизу он еще раз остановился отдышаться. Местная шпана утащила скамейку от подъезда куда-то к себе в кусты, и присесть было негде. Зато не было и старушек, которых он не любил.
Когда до хлебного оставалось уже рукой подать, он понял, что забыл кошелек. Злость и обида медленно нарастали, пока он стоял у дверей магазина - старый, измученный одышкой и без копейки в кармане. Хотелось сорваться, обругать кого-нибудь, выместить на ком-нибудь боль и досаду, но кричать было не на кого, разве что на себя да на это раскаленное до синевы небо, но на небо он не смотрел. Рука с палочкой дрожала особенно сильно.
Hесмотря на усталость, он решил вернуться домой за деньгами. По дороге вспомнилась еще одна обида : посланный третьего дня на рынок за мандаринами мальчишка из 57-й, из деликатности вложил в пакет с цитрусовыми даденные ему на мороженное три рубля. Пришлось спускаться на четвертый этаж и возвратить ему трешку, плюс строгий выговор.