«Боингу» легче и быстрей было взлететь, чем мне поверить в то, что мы с Ирой летим в Китай. На поезде с такими вот делами все проще. Смена пейзажей географических и этнических, мелькание разнозычных всяких названий подтверждают факт вашего перемещения в пространстве и движения к желанной цели. А между небом и землей — что там приметишь?
И все-таки летим мы в Поднебесную.
Летим, а я вдруг закомплексовал. Ну что, сокрушаюсь, знаю я о Китае? Философию и поэзию знаю лучше, чем историю и географию. Этнография? Ни в зуб ногой, как говорят ортопеды и дантисты. Мифология? Понаслышке-поначитке. Порох, компас, писчая бумага, книгопечатание (задолго до Гутенберга и Ивана Федорова), шелк, лапша, стыренная, говорят, в сычуаньской таверне гением промышленного шпионажа Марко Поло и навеки пустившая корни в желудках итальянцев… Что еще? Фарфор… два-три урожая риса в год… Боксерское восстание, про которое я сказал училке на уроке истории, что оно было протестом китайских боксеров против введения английскими захватчиками канатов на ринге и кожаных перчаток… зверства оккупантов-японцев… победоносный поход Мао против клики Чан-Кай-ши и распроклятого врага народов дяди Сэма… затем опять же Москва-Пекин, Москва-Пекин, русский с китайцем братья навек… под знаменем свободы… пельмени и трепанги в ресторане «Пекин»… клевые бостоновые брючки, купленные на первый гонорар… Вот и все. Скудноваты мои знания.
Зато, утешаю себя инфантильно, кое-что по Китай и китайцев узнал раньше, чем о германских фашистах, англо-французских империалистах и японских шпионах…
Москва. Сокольники. Мне пять лет. Осень. Скоро день моего рождения. Иду с мамой первый раз в жизни в китайскую прачечную по Всесвятской улице, золотой и багровой от листвы. Совершенно не могу понять, зачем ее недавно переименовали в честь какого-то дяди — нового советского святого, как допер лет через пятнадцать. Всесвятская… Идем с мамой по тихой осенней улице в китайскую прачечную. Лично я тащу в авоське огромную белую скатерть, на которую опрокинул банку туши. Если китайцы не отстирают пятна, сказала мама, ее можно выкинуть на помойку, и ты, мерзавец, не увидишь никаких гостей, никакого тебе не будет дня рождения… Никакого тебе не будет дня рождения… Довольно нелепые, устрашающие и, между тем, почему-то убаюкивающие слова в устах матери, даровавшей тебе всю эту великолепную жизнь… Впоследствии, полюбив нырять в глубины слов и фраз с поверхностных их значений, гораздо сильней почувствовал и смысл, и безмерный ужас той вполне безобидной бытовой фразы материнской. В самые тяжкие минуты жизни, когда невмоготу было от голодухи, холодрыги, резаных ран, хронического безденежья, несвободы и нелюбви, не молил судьбу ниспослать мне, к чертовой матери, смерть. А вот о том, чтобы никакого не было мне дня рождения, о бесконечном пребывании в Небытие, в гнездышке вечного покоя, в обители, далекой от рождений, смертей и дорог жизни, на которых если не сам бедствуешь, то немыслимо страдаешь от бедствий ближних и уродств человеческой истории, — об этом кайфе я, признаюсь, и нынче грешен грезить в часы бессонницы… грежу и… прекрасно, как это ни странно, засыпаю…
В китайской прачечной — влажная жарища, застит пар глаза, тошнотворно пахнет мылом… зато запашок свежевыглаженного белья и одежки дарует душе предчувствие ночи… захватывающе страшных сновидений… утренних сборов в гости…
Детство, каждый день его, если не час, — это ведь время открытий. И разговор, случайно подслушанный в очереди, станет частью кода, с помощью которого в свой час откроет мое сознание довольно простые смыслы жизненных, общественных и исторических явлений. Разговоры о них несчастные наши родители, дяди, тети и учителя, припугнутые драконом власти, тщательно табуировали. Мне так и виделись на этих явлениях черепа с костями и белые буквы: «не подходи — убьет!», как на электросиловых будках. «Китайцы, понимаете, не мы, — ворчливо говорил какой-то дядя, проверяя сохранность пуговичек на белой рубашке. — Без халтуры часов по двадцать пять в сутки вкалывают. На себя поскольку ишачат, а не на германский пролетариат и какую-то на нашу шею Клару Цеткин. Они и в социализме долго не задержатся, коммунизм отхреначат пятилетки за три, если, вроде нас, мечами, шашками и саблями глотки перережут капиталу с помещиками, а всяким нахлебникам по классу кукиш покажут». — «Знаете, товарищ, в голове у вас каша, да и язык ваш длинный не мешало бы Органам укоротить тем же самым мечом» — сказал кто-то. Тут мама сдала в стирку белье и скатерть, быстро вытащила меня на улицу… пробовал упереться, меня взволновали чьи-то перерезанные глотки… каша в голове у дяди… Органы, зачем-то укорачивающие мечами длинные языки…
Так-то вот вошла в мою жизнь и в память загадочная страна Китай и обитатели ее, китайцы, вкалывающие по двадцать пять часов в сутки. Потом была дивная сказка о соловье императора, навеки ставшая прививкой душе, певчей глотке и сознанию любви к свободе и ненависти к любого рода решеткам. Потом было ожидание прихода в наш двор необыкновенно добродушного старика-китайца с мешком, полным свистулек, трещоток, мячиков, языков-ленточек, калейдоскопов, проволочных головоломок, бамбуковых палочек для сборки летающих драконов… Все это мы выменивали у него на банки-склянки, водочные бутылки и разную рухлядь, стыренную из бабушкиных и материнских заначек… Потом, в школе, были странные слова: Гоминдан… Нанкин… Пекин… Чан-Кай-ши… А шанхаями мы называли общаги, перенаселенные молодыми провинциалами — по-нынешнему, лимитой, — мудро решившими строить заветный коммунизм не в полуголодной глубинке, а в сравнительно сытой Москве… Потом победили проклятого фюрера и коварных японцев, и повсеместно загремела довольно тошнотворная песня: Москва-Пекин! Москва-Пекин! Идут, идут, идут наро-оды за братский мир, за светлый, кажется, труд под знаменем свобо-оды… помню кадры кинохроники… приезд Мао в Москву… объятия его с дряхлеющим Сталиным…