Я часто задавалась вопросом, не заложена ли склонность к неверности в генах, как, скажем, голубые глаза или неровные зубы. Может быть, я изменяю лишь потому, что так записано в моей цепочке ДНК?
Это во мне говорит ученый: все мы — совокупность генетических штрих-кодов, не больше и не меньше. Видите — да вот же она: удобно устроилась между рыжими волосами и склонностью к грушевидности (бедра, берите от жизни все!) — вот она, неверность, яснее ясного. Биологическое доказательство того, что я не способна хранить верность, точно так же как не в состоянии уменьшить размер ноги.
Рядом со мной шевельнулся Уильям. Он тянется к моей груди — и сосок мгновенно твердеет от прикосновения. Его плоть, снова напрягшаяся, толкает меня в бедро. Я улыбаюсь. По прошествии восьми лет мы не слишком часто занимаемся сексом — зато, когда это происходит, берем свое сполна.
Он перекатывается на спину и усаживает меня на себя верхом; входит в меня, отчего я слегка морщусь. Ему вовсе не обязательно знать, что прошлой ночью я занималась любовью с Джексоном — дважды.
Я хватаюсь за бронзовую спинку кровати, чтобы не упасть от толчков; мои груди дразняще колышутся над его ртом. Губы сжимают сосок — и вот я ощущаю между ног зигзагообразное биение. Держусь крепче. Уильям намного эгоистичнее в любви, так что я научилась получать удовольствие, не прося об этом его. Джексон гораздо более чуток: он всегда изобретает что-нибудь новенькое, чтобы сделать мне приятное, и сдерживается, пока я не кончу — бывает, по три-четыре раза подряд.
Я выкидываю Джексона из головы. Вопреки расхожему мифу женщины вполне способны умело изменять. Все, что для этого нужно, — научиться мыслить как мужчина.
Я трусь клитором о пах Уильяма, ощущая, как подкатывает знакомая волна жара. Его зубы покусывают мою грудь — жадно и сладостно. Я пропускаю руку у него между ног, проскальзываю ногтями вдоль внутренней поверхности бедра и касаюсь яичек. Он выгибается, проникая глубже, и достигает моей точки «джи». Я замираю, наслаждаясь пиком момента. И вот оргазм обрушивается на меня стремительными, почти болезненными волнами.
Одной рукой я нахожу крошечную чувствительную точку между его яичками и анальным отверстием, надавливаю ровно настолько, чтобы свести его с ума; другой рукой пытаюсь дотянуться до пиликающего телефона.
Только два человека способны послать мне сообщение так поздно ночью. Джексон или же…
— Вот черт! — Я сваливаюсь с Уильяма и ощупью ищу одежду.
Он с хлопком откидывается на подушку.
— О Боже. Я думал, у тебя сегодня ночью не должно быть вызовов…
— Срочный. — Подцепив лифчик, ползу под кровать за трусиками. — Я вернусь, как только освобожусь.
— Нельзя было подождать, пока я кончу?
Бросив искать трусы, я натягиваю графитно-серую юбку, сую ноги в алые туфли на головокружительных шпильках. Обнаруживаю серьгу с топазом лишь в одном ухе. Ненавижу, когда теряется что-то из пары!
Застегивая пуговицы на белой шелковой блузке, склоняюсь и чмокаю его в щетинистую щеку. От него пахнет моей любовью.
— С Днем святого Валентина!
Уильям сердито бурчит:
— Ты у меня в долгу.
— Вставай в очередь.
Через пятнадцать минут высвобождаю пальцы ног из убийственных шпилек: лифт, скрежеща, ползет вверх на этаж, где расположено акушерское отделение. Наверняка где-то в моей двойной, склонной к изменам спирали ДНК притаился непоколебимый ген, отвечающий за безотчетную страсть к красивой обуви. А как иначе объяснить покупку сексапильных красных шпилек тридцать восьмого размера (оставалась последняя пара — и нет, она даже не подумала «разноситься со временем», как обещала работающая за проценты с реализации продавщица), когда всю взрослую жизнь у меня был тридцать девятый с половиной?
Вот и маменька моя обувалась безупречно. Даже когда французские судебные приставы выселили нас из крошечной appartement[1] на улице Тампль, потому что отец перестал платить ренту, ее обувь (пусть и не репутация) оставалась на высоте. В итоге мы могли подыхать с голоду, и тем не менее, мамуля была не способна устоять перед очередной парой новеньких босоножек в горошек, точно так же как и перед отцом.
Свою единственную дочь она взрастила по собственному образу и подобию.
Двери лифта расходятся, и я, прихрамывая, ковыляю к родильным боксам, испытывая некий дискомфорт от сквозняка под юбкой. Люси — моя лучшая подруга, и я обожаю ее до смерти, однако искренне надеюсь, что сегодня ночью не ее дежурство. Если с нотациями матери я еще могла мириться (в конце концов, она руководствовалась собственным горьким опытом), то с Люси мы стали soeurs sous lapeau[2], с тех пор как скрестили скальпели над полурасчлененным трупом, будучи студентками медицинского факультета в Оксфорде. Именно к Люси я прибегаю за рецептом на ксанакс, когда собираюсь лететь на самолете. И не то чтобы долгие годы она была не в курсе моих романов.
С другой стороны, когда муж уходит от вас к хореографу-подростку (не придирайтесь к словам: когда вам по тридцать шесть, как нам, двадцатитрехлетняя девчушка — впрямь подросток), пожалуй, вы вправе более чем желчно смотреть на супружескую неверность окружающих.