Толку от старого Ивана было теперь немного, а все же не гнали его из бунинской усадьбы, и все знали: Лисавета Дементьевна, домоправительница, за что-то ему бестолковость и затрапезный его вид прощает. Только при встрече с ним по лицу ее иногда отчего-то пробегает тень…
А он, когда видел, как она, деловая, справная и еще вполне молодая женщина, целым двором командует, ударялся, как все старики, в воспоминанья о каких-то других, давно прошедших и будто бы лучших временах, а ведь, ежели здраво судить, чего уж там было такого хорошего в том времени, одни только слова — «старое», «доброе» (разве что сами были мы тогда моложе)… В еще большую задумчивость приводил старого Ивана вид Лисаветиного мальчонки, Васеньки, — обходительный такой, ласковый мальчик, со всеми ласковый, а уж собой хорош, бестия, как на картинке… Остановится, поприветствует всех с милой, детской своей улыбкой, будто и не барчук, а у Ивана при этом в глазах — горящий город Бендеры, русская и турецкая кровь на сухой земле, на беленых стенах… Да уж, старое время…
Было это время самой большой Ивановой торговой удачи — в турецкую войну, лет, что ли, двадцать назад, еще до того, как русские стали бить турок где ни попадя, что при Чесме, что при Кагуле, а князь Румянцев еще не был Задунайским и не был фельдмаршалом, — когда отпросился Иван у доброго барина Афанасия Иваныча пойти за войском — винцом поторговать, дела свои немножко поправить. Тогда уже многие белёвские мужики так ходили, а из ихнего Мишенского Иван был первым.
— Ну, сходи, сходи, — сказал барин Афанасий Иваныч. — Гляди только, чтоб они тебе чего не отрезали. Турки — лихой народ.
— А я вам, барин, подарочек привезу, — скулил Иван. — Чего вашей милости привезти?
— Подарок? — удивился добрейший Афанасий Иванович, который уже настроился на шутливый лад. — А ты привези мне, братец, молодую турчаночку, очень, говорят, ихняя сестра хороша. Моя вон Марья Григорьевна совсем старая стала. И то сказать — одиннадцать душ родила, да хоть бы жили они, а то вот беда…
Стареющий добряк барин и еще что-то в тот раз говорил — то про «ихнюю сестру» (до которой он, по слухам, был большой охотник), то про строгую барыню Марью Григорьевну, — а только Иван, уже озаботившись странной просьбой, мало про все другое слушал, а думал, как же ему такую просьбу будет выполнить, разве что молодых турчанок у них там на базаре продают, как у нас лошадей. Так ведь и деньги небось они стоят немалые…
А потом были чужие, нерусские края, было взятие Бендер, были гром, и смерть, и победа была, а уж после падения города — и огонь, и грабеж, и разор, ох, жестокое это молодецкое дело — война…
Иван искал на бендерской окраине земляков, в кривом турецком заулке, где черт ногу сломит, когда услышал вдруг за дувалом жалобный, точно собачий, то ли бабий, то ли детский вой, а зайдя во двор, увидел, что какие-то на лицо знакомые тульские мужики, свалив в сторонке снесенное отовсюду жалкое чужое добро, с сопеньем насильничают двух турецких баб, а при ближнем рассмотрении — совсем молоденьких еще девчонок, хотя толком и не разобрать по их лицам, слезами и кровью уже перемазанным, да и по голому их тельцу, видному из-под рваной в клочья одежки, тоже покорябанному, с кровью — видать, пытались сперва противиться…
Что-то подступило Ивану к горлу, может, своя вспомнилась дочка Настенька, и он, заглотнув с трудом, гаркнул вдруг не своим, а офицерским, вседозволенным голосом, от которого последние в очереди бедолаги насильники со спущенными портками побрели прочь как побитые, позабыв о законной мужской награде победителей…
— Вы чо, спятили? — орал Иван. — Это ж генеральский трофей! Оне обе мому барину обещаны их превосходительством. Вам чо, на веревке болтаться охота? Али в тюрьму невтерпеж?
Мужики, уже первый задор утратившие, размякшие, глядели со страхом и что-то бормотали в свое оправдание, смирно так и угодливо — мужики как мужики, совсем на людей похожи: «Мы что, мы не знали, мы хотели как по-хорошему…»
А один, из всех старший, сказал — Ивану запомнилось:
— Твоя правда: человек — свинья. А если над ним палки нет, он и хуже свиньи.
Остальные ему поддакивали, а один мужичонка тут же вызвался Ивану помочь девчонок этих (одна совсем была еще маленькая — Фатима) умыть, да одеть, да привести в Божеский вид. Но в себя они пришли не скоро, только дорогой, на пути в Россию, да и то лишь одна, старшая — Сальха — чуть оклемалась, а младшая так, пожалуй, до самой своей недалекой смерти в Мишенском ходила как ушибленная. И то сказать, такое пережить, сколько ей было тогда лет, вряд ли полных тринадцать… Сальха-то, старшая, лет шестнадцати, уже была замужем, мужа ее как раз в тот день и убили в Бендерах. В Мишенском она чудно расцвела, гладкая стала, чистая, вся грязь с нее смылась, Ивану часто думалось, что тут ей, видать, не хуже, чем дома, в Бендерах, а может, и лучше. А уж по-русски-то она еще в дороге стала учиться и теперь говорила не хуже русской бабы. Читать — и то освоилась. Да и писать умела. А уж красивая, ласковая, никому от нее не было обиды, кроме барыни Марии Григорьевны, которая ни к одной дворовой девке (а скольких уже барин вниманьем мужским одаривал) так мужа не ревновала, как к молоденькой этой турчанке. Оно и понятно. Сперва Сальха в большой барский дом была взята в няньки при меньших барышнях — Варваре да Катерине. А потом, как барин к турчанке во флигель из большого дома и вовсе на житье переехал, барыня Сальху эту (после крещения она стала Елисавета Дементьевна, а теперь — то уж кто имя ее басурманское, кроме Ивана Меньшова, помнит?) от детей отстранила и не велела дочкам к турчанке-разлучнице и близко подходить, а они, барышни, сильно к ней были привязаны, особенно Варвара. Тогда барин Елисавету Дементьевну, уже не в пример другим бабам грамотную, сделал ключницей и домоправительницей, так что поневоле она к барыне являлась за прнказаньями в большой дом, а без дела прийти не могла и сильно по меньшим барышням скучала, хотя с Варенькой, когда та подросла, где ни то украдкой в усадьбе виделась. А являясь в дом по делам к барыне, знала Елисавета, что это ее ненавистница, которая за дело ее ненавидит, и вела себя при барыне смиренно, почтительно, с униженьем и робостью, как ей положено, а только ничего смиреньем своим поправить не могла. Барин же Афанасий Иванович, благородный, грамотный человек, был к ней добр, и за такую доброту не могла она его не любить и не жалеть. Жалеть было за что — старел он быстро, к тому же дочки его от Марии Григорьевны помирали одна за другой, пять дочерей за короткий срок померло. Но тут уж — это знала и православная христианка Елисавета-Сальха, — тут уж ничего не поделаешь: Бог дал — Бог взял. Ей и самой, Елисавете, не сильно везло — трех дочек она родила Афанасию Иванычу, да все три и померли: такая обида — хотелось его порадовать детками за его доброту и ласку, да и себе душу согреть ребеночком.