Ребенком чаще всего он оставался один и проводил немало времени возле окон своей квартиры или же строил высокие замки из кубиков, что покупал ему отец. Глядеть из окон нравилось ему больше, потому что самые высокие замки, какие можно было воздвигнуть из имеющихся кубиков, он уже возвел, а поскольку сделать их хоть на кубик выше стало невозможно, то и возиться с этой игрой ему надоело. Но, глядя из окон, он всегда бывал вознагражден: так много народа ходило там, внизу, по улице, так много можно было всего увидеть и так многому удивиться. Дом, в котором жил Алекс, стоял на углу Аллен-стрит и Диленси-стрит, и он любил вести свои наблюдения из окон треугольной кухни, откуда он мог смотреть вниз на две сходящиеся улицы. Одно окно выходило на громадный многоквартирный дом, другое — на повисшую в воздухе эстакаду надземной железной дороги, проходящей вдоль Аллен-стрит, и эта сторона помещения всегда оставалась темной, а весь дом каждые несколько минут подвергался припадкам дрожи и сотрясений, когда мимо, как ураган, прогромыхивал поезд, заставляя дребезжать оконные стекла и внезапно затмевая тот последний пучок света, который все же проникал сюда сквозь конструкцию эстакады. Для Алекса, ребенка, ни разу за свои семь лет не побывавшего за городом, все это было естественно, как гром или облако на небе.
В углу кухни стояла большая железная печь, на которой зимой почти всегда, не прерывая кипения, возвышался большой горшок супа, наполняя комнату добрым запахом материнской стряпни, запахом, пощипывающим ноздри и навевающим приятное предвкушение; а суп знай себе пыхтит и булькает на печи, струя пара заставляет танцевать крышку горшка, оконные стекла запотевают, занавешивая дымкой холодный наружный свет. Из этой треугольной комнаты, чьи стены со временем пропитались ароматами материнской стряпни, Алекс наблюдал за людьми, идущими сквозь бурную уличную торговлю под эстакадой надземки, а из другого окна он видел внутренность нескольких комнат многоквартирного дома напротив, и мальчик, никогда не разговаривавший ни с кем из соседей — это ему запрещал отец, — все же достаточно много знал о них. Он знал, например, что человек, живущий с женой и пятью ребятишками на втором этаже, не был слишком высокого мнения о стряпне своей жены, потому что, когда он сердился, он выплескивал еду на улицу, как помои. Алекс знал, что женщина на третьем этаже, с белыми нечесаными волосами — помешанная; иногда она подходила к окну и пыталась просунуть голову и плечо сквозь прутья оконной решетки, при этом истерически хохоча, и звук ее хохота не был похож ни на один из человеческих звуков, какие Алекс слышал в своей жизни; не смех, а, скорее, вопль, сгонявший краску с лица ребенка, и когда он думал, что помешанная его видит, сердце его колотилось, и он садился на пол, не решаясь выставить свою голову в окно до тех пор, пока та не исчезала. Он был также свидетелем многочисленных семейных ссор, вспыхивавших временами: голоса внезапно повышались, ужасая резкостью, становились неестественными и противными от гнева, когда они разъяренно изливали слова друг на друга, вперемешку с ругательствами, которых он не понимал, и с периодичностью, нарастающей и поднимающейся все выше, пока не доберется до некой предельной, ужасной, кульминационной точки, все это пугало его почти так же сильно, как вид помешанной. Иногда (и это было вообще самой страшной вещью, страшнее даже, чем помешанная) его мать и отец кричали друг на друга в той же манере, а если они кричали тихими, задушенными шепотами, это было вообще невыносимо.
На другой стороне в постоянных сумерках под эстакадой надземки происходила торговля, утешая и очаровывая его своими шумами, запахами и безостановочной суетней торговцев; тому было несколько причин, но главное, что это никак не вредило его чувствительности. Вдоль обочин, так далеко, как только достигал его взгляд, громоздились ручные тележки и даже попадались телеги на конной тяге, запряженные большими, тяжелыми ломовыми лошадьми, и все это нагружено самым необычайным набором товаров: самовары, латунная посуда ручной выделки, подержанная одежда, горшки и кастрюли, чайники и мусорные ведра, керосиновые лампы, толстопузые печки, ночные горшки и умывальники, корыта, старые кровати, матрацы, букинистические книги, выбивалки для ковров, пластинки песенок, бывших в моде несколько сезонов назад, — одним словом, всякая всячина… Улица изобиловала голосами торговцев, выхваляющих свой товар, когда они вели своих тяжеловозов вдоль тротуара, поглядывая на окна домов и высматривая покупателей; голосами женщин, кричащих, вывесившись из окон, какие-то слова знакомым или родне или окликающих торговцев; иногда все голоса перебивались долгими перебранками, часто на неведомых языках, и возле горшков эти голоса становились такими гулкими, что грозили перекрыть даже грохот подземки, повторяющийся каждые четыре минуты и заглушающий все другие шумы и звуки.
В летнюю пору на ручных тележках появлялись фрукты, и все окна были растворены, а улицы полны маленьких ребятишек, пожирающих арбузы; сверху было почти невозможно разглядеть их лица, так как они зарывались ими в огромные разломанные ломти сочных арбузов, а зеленые корки казались масками, из-под которых они выглядывали разве что выплюнуть семечки. Мухи и всякие другие насекомые роились вокруг брошенных корок и целыми легионами облетали мусорные баки, стоявшие вдоль улицы, охраняя подъезды, как убогие часовые. Вокруг них собирались соседские собаки и кошки, они кричали и дрались, а временами к ним присоединялись и крысы, вынужденные постоянно ввязываться в бой, и если они оказывались недостаточно проворны, чтобы удрать со своею добычей, то частенько сами становились едой для кошек и собак. Лето, однако, для всех было добрым временем, и Алекс в те времена был тоже необычайно счастлив. Бурый многоквартирный дом, и тот летом приукрашивал себя, как бы для неведомого торжества, высовывая из окон пуховики и вывешивая постельное белье, качающееся на ветру возле открытых окон. А когда жара достигала своих пределов, крошечные дети — такими они казались сверху — носились нагишом под струями поливальных машин, время от времени проезжающих мимо.