Глава первая
Блудный сын не вернулся...
Я – Бертольт Брехт. Из темных лесов Шварцвальда.
Меня моя мать принесла в города
Во чреве своем. И холод лесов Шварцвальда
Во мне останется навсегда1
Мальчишки сидят на перилах моста. Внизу узкая быстрая речка Лех. На мосту и вдоль набережной неспешное вечернее гуляние. Женщины колышут огромными шляпами, на которых топорщатся чучела птиц, груды пестрых матерчатых плодов и цветов. Усатые мужчины в котелках и темных сюртуках постукивают тяжелыми тростями. Офицеры, затянутые в лиловато-серые мундиры, сверкают лаком и позолотой касок, поблескивают моноклями, серебром погон и пуговиц, сияют голенищами высоких сапог. Встречные солдаты гулко топают, вскидывают высоко ноги, выпячивают грудь и, напряженно задирая локти, тычут ладонями в околыши бескозырок – красные, желтые, синие околыши над вытаращенными глазами. Стайки хихикающих, тараторящих разноцветных девиц, топоча башмачками на пуговках, то и дело оказываются вблизи офицеров или солдат.
А мальчишки сидят на перилах, негромко переговариваются и смеются.
– Как непристойно ведут себя эти сопляки! Какая распущенность! – пыхтит из кочана желтых кружев багровая, затянутая корсетом дама.
Щуплый муж тянется кверху. Блестящий высокий цилиндр, окладистая борода и толстые подошвы должны восполнить недостаточные признаки мужественного величия.
– Да. Действительно, ведут себя мерзко. Наши солдаты проливают кровь. А эти болваны дрыгают ногами и скалят зубы. Никакого уважения к мундиру. В казарму бы их на выучку.
– И подумать только, среди них и дети хороших родителей.
Дама пыхтит гневно и скорбно.
– Вон тот глазастый, остроносый ведь старший сын директора бумажной фабрики Брехта...
– Можно лишь пожалеть отца. Шестнадцать лет, а уже сочиняет гнусные стишки. Такие субъекты кончают на виселице или в тюрьме; в лучшем случае -спиваются...
Невысокий, худой, остролицый паренек весело поглядывает круглыми блестящими глазами. Он рассказывает:
–Нам обоим не повезло. Макс писал по-латыни о Цезаре – шесть ошибок, а я на французском о Мольере – пять ошибок... Значит, переэкзаменовка, все лето зубрить... дома попреками замучают. Он решил перехитрить судьбу. Подчистил две ошибки и пошел с удивленно-скорбной рожей: «Простите, герр штудиенрат, произошло недоразумение, вы обсчитались, я сделал меньше ошибок». Но штудиенрат – опытная каналья. Поглядел страничку на свет – вот они, подчисточки. «Свет солнца обличил подлог». Отвесил звонкую оплеуху. Потом рапорт директору. Узнал я об этом; нет, думаю, надо действовать по-другому. Так, чтобы совсем необычно. Взял и подчеркнул красными чернилами два правильно написанных слова. Прихожу, стесняясь и недоумевая, не веря самому себе. «Простите, пожалуйста, в чем тут мои ошибки, мне казалось, так правильно». Он поглядел, насупился, чертыхнулся шепотом. «Ты прав, мой мальчик, извини меня». Зачеркнул, исправил отметку – «удовлетворительно». Вот как надо. Будьте кротки, как голуби, и мудры, как змии...
Друзья хохочут, и на них сердито оглядываются господа в котелках, грозно хмурятся офицеры.
* * *
На красном закате темнеют острые шпили и крыши. В улицах приглушенное гудение, жужжание, шарканье. Жители Аугсбурга все еще гуляют, неторопливо и нешумно. Издалека свистки паровозов. Сиповато звонят куранты на старой ратуше.
Юноша идет по улице, обсаженной густыми каштанами. Они уже начинают желтеть. На серых плитах тротуара первые облетевшие листья. Он сворачивает на окраину. Прямые, серые, безлюдные улицы. Прямоугольные перекрестки. Вдоль узких тротуаров – редкие шеренги подстриженных, почти одинаковых каштанов и лип. По обе стороны шеренги одинаковых домов – серых, трехэтажных, плосколицых. Прямые, короткие, подтянутые палисадники. Прямые ряды окон, подслеповато белесых от одинаковых белых занавесок. Но вот, наконец, улица не прямая, а плавно изгибающаяся аллеей старых развесистых каштанов. Дома только с одной стороны, а с другой – блестит вода, старый крепостной ров в пятнах кувшинок, густой камыш. За ним уступы темно-красной кирпичной стены, багрово-зеленые завесы плюща.
Здесь его дом – такой же серый, скованный кирпичом и бетоном, как соседние. В крутую крышу врезано окно его комнаты – блестит, плавится растопленное, ослепленное закатными лучами.
Он идет по крутой лестнице. В столовой голоса. Озабоченный взгляд матери: «Ты опять опоздал к ужину, Берти, пойди умойся; не забудь мыло». Пристальные круглые глаза отца из-под высокого лба. Отец молчит, напряженно стягивает щеки вдоль мясистого носа и коротких жестких усов. Потом говорит, обращаясь только к Вальтеру – младшему сыну, но глядит на старшего. Глядит укоряюще – снова опоздал, никак не привыкнет к порядку, – и пытливо, тревожно: что же все-таки на душе у него, быстроглазого, застенчиво улыбающегося и такого непроницаемо-скрытного. В гимназии жалуются: упрям, своеволен, дерзко-насмешлив. Это плохо. Но ведь и сам он, директор Бертхольд Фридрих Брехт, всегда был упрям и своеволен. И добивался своего. Двадцать лет всего лишь прошло с того дня, когда приехал сюда, в богатый Аугсбург, из бедного шварцвальдского городка. Нет, не приехал, пришел, прибрел пешком. А в заплечном мешке была только смена белья, несколько носовых платков и молитвенник. Но зато было и нерастраченное упорство потомка упрямых баденских мужиков. Он стал конторщиком, работал, не разгибая спины. И вот теперь директор фабрики, домовладелец, состоятельный, известный всему городу, уважаемый самыми именитыми людьми. Он хочет, чтоб и сыновья были такими же серьезными, почтенными, добропорядочными, как он. Так же рассуждали – здраво и толково. Так же четко размеряли день – на часы работы, сна, досуга, так же одевались и завязывали галстук.