Предисловия пишутся по разным причинам и не всегда выглядят необходимыми. Но биография русских князей святых Бориса и Глеба без авторского вступительного объяснения попросту невозможна. Написание книги о Борисе и Глебе для серии «Жизнь замечательных людей» способно обескуражить, и — как свидетельствуют мои беседы с некоторыми исследователями русских древностей — уже самый замысел такой биографии может вызвать недоумение и скепсис. Для подобных сомнений, надо признаться, есть основания.
Прежде всего, возможно ли вообще одно жизнеописание двух разных личностей — пусть и родных братьев со схожими судьбами? Ведь биография всегда индивидуальна, единична — как всегда неповторима сама жизнь человека.
Сомнения на этот счет кажутся очевидными. Однако в данном случае они едва ли состоятельны. За столетия после гибели в народном религиозном сознании Борис и Глеб почти слились, соединились в одну фигуру — настолько, что литератор-острослов позапрошлого века Сергей Атава (псевдоним С.Н. Терпигорева, 1841—1895) назвал какой-то курьезный раритет «зубом Бориса и Глеба»[1]. Не исключено, что это и вправду был зуб, который кто-то из прихожан по удивительному недомыслию счел сразу и Борисовым, и Глебовым. Однако, несмотря на риск в чем-то уподобиться этим «простым умом» людям, биограф вправе писать одну, общую биографию братьев.
Казалось бы, напрашивается возражение иного рода. Известий о жизни братьев ничтожно мало, причем почти все эти свидетельства под критическим взором историков оказываются спорными или сомнительными. На первый взгляд в этом отношении свидетельства о Борисе и Глебе ничем принципиально не отличаются от сообщений древних источников о жизни других русских князей. Но даже на этом скудном фактографическом фоне сведения о судьбах Бориса и Глеба выглядят особенно неясными, блеклыми. Например, о деде братьев знаменитом воителе князе Святославе сообщает не только «Повесть временных лет», но и «История», написанная византийским автором Львом Диаконом, причем благодаря подробным известиям византийца выясняются многие обстоятельства войн древнерусского полководца на Балканах, о которых умолчала летопись. Мало того: у Льва Диакона содержится даже подробное описание внешности Святослава, по-видимому, составленное по рассказам очевидцев[2]. А вот о Борисе и Глебе достоверных упоминаний ни в одном иностранном источнике нет. Древнерусские же тексты (их принято именовать памятниками Борисоглебского цикла), содержащие фактические сведения, имеют особенный характер: два из трех основных источников — это жития («Сказание об убиении Бориса и Глеба» неизвестного автора и «Чтение о Борисе и Глебе», написанное знаменитым книжником монахом Киево-Печерской обители Нестором), да и третий текст, посвященный святым братьям, — летописная повесть об их убиении, входящая под 1015 годом в «Повесть временных лет», тоже выдержана в житийной стилистике и тональности и текстуально почти полностью совпадает со «Сказанием…». «Сказание об убиении Бориса и Глеба» — драгоценная жемчужина, один из подлинных шедевров древнерусской книжности; не случайно изображение Глеба в этом житии исследователь назвал «одним из самых “акварельных” образов древнерусской литературы»>{1}. Однако житийная литература (агиография) — совершенно особый жанр, не претендующий на строгую достоверность. Житие — «словесная икона», а не «портрет», призванный запечатлеть индивидуальность. Житие не биография: оно, подобно иконе, изображает святого прежде всего как выразителя определенного типа, чина святости: подвижника-монаха (преподобного), просветителя-миссионера, мученика за веру, юродивого. В.О. Ключевский сетовал: «<…> Трудно найти другой род литературных произведений, в котором форма в большей степени господствовала бы над содержанием, подчиняя последнее своим твердым, неизменным правилам»>{2}. Как пояснял замечательный историк и тонкий знаток древнерусской агиографии, «не всякая биография заслуживала названия жития и не всякое лицо, заслуживающее биографии, на наш взгляд, могло стать достойным предметом жития. Житие было неразлучно с представлением о святой жизни, и только она имела право на такое изображение. Единственный интерес, который привязывал внимание общества, подобного древнерусскому, к судьбам отдельной жизни, был не исторический или психологический, а нравственно-назидательный: он состоял в тех общих типических чертах или нравственных схемах, которые составляют содержание христианского идеала и осуществление которых, разумеется, можно найти не во всякой отдельной жизни»>{3}.
Нельзя не согласиться с современным ученым, уточняющим эту характеристику: «Начиная, пожалуй, с В.О. Ключевского, в литературе о житиях стали уже “дежурными” упреки, адресованные этому жанру, упреки прежде всего в шаблонности, в клишированности житийных рассказов как с точки зрения сюжета, так в определенной мере и языка, в повторяемости основных биографических данных разных святых, в неизменном воспроизведении главных ситуаций и положений, в которых протекает (и описывается) жизнь святого и его подвиги. Но эти упреки, бытующие и сейчас, основаны в немалой мере на недоразумении. Агиографический канон хранит иконичность жития, его способность быть словесной иконой святого, а не его биографией. Неправомерно упрекать житие в том, что оно последовательно подчиняет себя законам жанра. Эти упреки могут возникнуть лишь в том случае, если исследователь ставит перед собой задачи внешние по отношению к содержанию и задачам жития как такового, — тогда житийный канон действительно может стать досадной помехой для ученого-историка, например»