Я всегда знала, что буду писать, но не знала, что буду писать об этом.
Я была очень счастлива в детстве.
Мы ссорились с родителями, я убегала из дому, но меня любили — так, что я всегда чувствовала себя залитой солнечным светом. В школе учили тому, что только несчастный, обездоленный человек может понять чужую боль. А оказалось, все наоборот.
Первый судебный очерк я написала, попав в детский дом. Для меня детский дом — это то, чего не может быть. Мать не может бросить ребенка. Ребенок не может жить без матери, иначе откуда взяться солнечному свету? Без солнца нет жизни. Оказалось — есть. Никто никогда не узнает, что я испытала, увидев никому не нужных детей. Я приехала домой и долго смотрела на маму. Ну как это объяснить?
Объяснить ничего нельзя. Можно только попробовать помочь. И я жадно ухватилась за этот дар судьбы. Возможность помочь — это ведь награда, особая милость. Чувство, которое испытывает человек, хоть на мгновение облегчивший чью-то неподъемную ношу, — это то, что не с чем сравнить. Я и не пыталась. Я просто поняла, что судьба ко мне благосклонна.
Сколько раз меня спрашивали: есть ли прок от этих публикаций? Бессонница есть, а ещё что?
А ещё вот что.
Люди, которые вышли из тюрьмы раньше срока. Ни в чем не виноватые люди.
Достойный приговор суда.
Убитых не вернуть, но несправедливость сводит с ума. Кто этого не пережил, тот не знает, что после прерванной жизни есть другая, и она гораздо трудней той, первой.
А ещё бывает, когда дело не в тюрьме и не в приговоре, а просто нужно, чтобы тебя слушали и не прерывали.
Сейчас, когда я пишу эти строки, в Московском городском суде слушается дело об убийстве Оли Михеевой и Ксюши Быковой. Оле было шестнадцать, а Ксюше шесть лет. Подросток, который их убил, признан невменяемым. Его направят на лечение, а потом он вернется домой. А Оля и Ксюша не вернутся.
Ольга Михеева, мать убитых детей, в суд прийти не смогла.
Передо мной на длинной пустой лавке сидит их отец. Судья оглашает материалы дела: тридцать четыре и двадцать семь ножевых ранений… Оля кричала "Не надо!", а Ксюша ещё успела достать пластырь. Пластырь нашли в ванной вместе с ножом. Если бы Павел Быков мог заплакать…
Пока я жива, я буду рядом.
Пока не кончатся слова, я буду писать.
"Когда тебя перестает сжигать любовь, другие люди начинают умирать от холода…"
Лялечка
Из постановления о возбуждении уголовного дела: "2 августа 1987 года около 3 часов ночи в квартире по месту жительства был обнаружен труп гр-ки Букатовой Л.А., 1953 года рождения (г. Москва, Нагатинская набережная, д. 12, кв. 18) с множественными колото-резаными ранами в области шеи…"
Запись разговора с магнитофонной пленки дежурной части ГУВД Мосгорисполкома.
— Здравствуйте.
— Алло, девушка, у нас маму убило.
— Кто маму убил?
— Не знаю.
— Как не знаешь, а где вы были в этот момент?
— Гулял.
— Пришли, в каком состоянии её застали?
— Лежит.
— А почему вы думаете, что её убили?
— Потому что кровь.
— Пожалуйста, улицу… Где мама работает?
— Мосшвея.
— Сейчас подъедем к тебе, обстановку, ничего не трогай.
Конец. 2 часа 38 минут. Оператор Кокушкина.
Что было с оператором Кокушкиной в 2 часа 39 минут 2 августа 1987 года, я себе примерно представляю. Даже если это была женщина с опытом работы на пульте дежурной части ГУВД, у неё не могло не сжаться сердце при мысли о том, что сейчас, в эту самую минуту, в доме на берегу Москвы-реки лежит кем-то убитая, совсем молодая женщина, а рядом — несчастный сын…
А вот что в это же самое время происходило с сыном — не представляю. Хотя именно этот вопрос больше года терзал мое сознание. И я, не получив на него никакого ответа, больше года не могла заставить себя сесть за стол и написать, как все произошло. А потом я поняла, что, скорее всего, мое недоумение вызвано уже давно и широко распространившимся романтическим представлением о том, что в словарях принято называть развратом. Дело, очевидно, в том, что разврат, по словарю Ушакова, "все дурное с моральной точки зрения" — до того стал нам привычен, что он, во-первых, никого уже очень сильно не трогает и, во-вторых, даже приобрел некую поэтическую окраску. И большинство из нас не только на него никак не реагирует, но даже его слегка идеализирует. Ближайший пример последнего — я. Зная, что мне предстоит рассказ о безнаказанном, лишь чуть-чуть припугнутом и никак не оцененном многолетнем разврате, который творился на виду у многих людей, я долгие месяцы мучилась, пытаясь навязать отчаяние и тоску тому, кто ни сном ни духом, ни в тоске, ни в отчаянии замечен не был.
Я старалась оживить свое воображение картинами внезапных вспышек запоздалого раскаяния того, кто совершил святотатство, — хотя все, что мне было доподлинно известно из материалов дела, ничего даже отдаленно похожего не содержало. И что же? Я все равно витала в облаках. Мне хотелось, чтобы из непроходимой грязищи вдруг проклюнулся цветок. Мне хотелось, чтобы осквернение святыни хоть ненадолго, да окрасилось чем-то человечески горячим, теплым… Разврат не вырабатывает тепла. И все мы об этом знаем. Но хочется думать…