Все было необычно в эту ночь, но невероятное воспринималось как должное, а обыкновенное вдруг поражало своей противоестественностью.
К ночи скопище людей на улицах не уменьшилось, а разрослось. Беспорядочная людская лавина, захлестнув и мостовые и тротуары, безостановочно катилась в одном направлении; оттесненные ею машины едва ползли вдоль обочин узкой цепью, одна к одной, осторожно, покорно, в строгом порядке.
Безжизненные жестянки ослепших светофоров висели не мигая, и не они, а иная сила направляла движение в одну сторону — к центру.
Народная лавина была слишком молчалива и трагична для демонстрации, слишком стремительна и беспорядочна для траурного шествия.
Слово «смерть» стояло в воздухе, но слово это, обычно связанное с торжественной неподвижностью, в этот раз вызвало движение, подобное обвалу.
С разных сторон, из разных домов, переулков, улиц шли и бежали люди и группы людей, обгоняя друг друга.
— Сколько людей?.. Тысячи?.. Миллионы? — сказал Вальган, и голос его глухо прозвучал откуда-то из-за окна машины. — Величье жизни — величье смерти!..
Они ехали по Садовому кольцу, и «ЗИС», стиснутый людским потоком, двигался медленно, с частыми остановками. Оконные стекла были опущены. Вальган высунул голову в окно так, что Бахирев мог видеть только его темный затылок, беспокойно вертевшийся то вправо, то влево. Бахирев сидел окаменев, засунув сжатые кулаки в карманы и глядел на улицу сосредоточенным, неподвижным взглядом. Массивные плечи его темнели глыбой, и только трубка слабо попыхивала в полусвете.
Ночь дышала весной и пахла ледоходом. Ветер был порывист, изменчив и влажен, словно только что кружился над вздыбленными льдинами, над бурлящими черными разводьями.
Москва была светла, но непривычные переливы цветных огней играли вдоль улиц, а ровное, мертвенное, голубоватое сияние поднялось высоко над центром столицы. Лучи ли мощных юпитеров омертвевали, дробясь в ночном тумане? Или сам воздух светился небывалым, кладбищенским светом?
«Фосфоресцирующий туман», — подумал Бахирев.
— Смотри! — сказал Вальган, повернув голову. Резкий профиль его отчетливо вырисовывался в квадрате окна, большой глаз блестел в полумраке кабины. — Стихия! Где, когда еще увидишь такое?! Смотри же, Дмитрий Алексеевич, смотри!
Бахирев протянул в окно раскрытую ладонь. Что-то влажное и холодное коснулось кожи. Зима ли, утратив силу, прощалась с землей последними, вялыми, тающими в воздухе снежинками, весна ли первыми редкими и робкими дождевыми каплями нерешительно прощупывала темную землю?..
Люди шли вплотную к ползущей машине, обгоняя ее. То одно, то другое лицо, словно выхваченное из толпы и вставленное в рамку автомобильного окна, двигалось вровень с «ЗИСом», и обрывки фраз звучали совсем рядом.
Пожилые женщина и мужчина шли, тесно прижавшись друг к другу. Подняв залитое слезами лицо женщина говорила:
— Мы привыкли: победа—это он! Гидростанция — это он! Лесные полосы — это он! Как же без него?
Эти двое ушли вперед, и теперь генерал в зимней форме, в шапке серого каракуля поравнялся с окном. С ним шли две девочки.
— Папа, его похоронят завтра, а что будет послезавтра? — спрашивала девочка.
— Будем жить, дочка…
— Папа, это все правдашнее или как в театре? А это кто? Папа, кто?
— Не знаю… Не знаю…
На середину улицы вышла колонна людей. Они были в простых штатских пальто, лица их были жестковаты, тверды, как у старых рабочих, но шли они по-военному, плотным, молчаливым строем. Траурное знамя неподвижно свисало над головой ведущего.
— Что? Кто? — теребила девочка генерала.
— Не знаю… Не знаю…
Они шли суровым строем под намокшим в тумане знаменем. И сам собой пристраивался к их строю ряд за рядом. Они уходили, словно вовлекая и втягивая народ в свое четкое, твердое движение.
И вдруг со всего маха врезался в тишину пронзительный и восторженный мальчишеский голос:
— Петькя-а!.. С Герцена нада-а! Ходи за мной!
Петькя-а! Махай сюда! Я проход знаю!
Несколько бежавших цепью юных девушек на миг возникли возле машины. Они бежали, взявшись за руки, простоволосые, со стиснутыми губами и неподвижными лицами. Они бежали бесшумно и быстро, мелькнули мгновенно, но долго еще стоял в глазах Бахирева их скорбный и легкий бег.
С машиной поравнялись тучный мужчина с обрюзглым выразительным лицом старого актера и две молодые женщины. Одна из женщин говорила торопливо и почти весело:
— Вы понимаете, они едут автобусом, совершенно официально, по пропуску, до самого Дома Союзов! Юра посадит меня, Лильку я как-нибудь протащу, а уж вы, Геннадий Васильевич…
— А я на заднем колесе! Я за вами зайчиком, зайчиком! — игриво ответил мужчина дребезжащим, старческим голосом. — Я этак… на заднем колесе!
«Все смешалось, — думал Бахирев, и мысли у него были медленные, тяжелые. — Эти, под знаменем… И этот, мечтающий о заднем колесе… Все по-разному, каждый по-своему, и все-таки все об одном… Народ об одном…, О том, о чем мы… Что будет дальше?»
Он покосился на Вальгана.
Вальгана возбуждала необычность происходящего, он впитывал окружающее широко распахнутыми глазами, расширенными ноздрями, полуоткрытым ртом, он отзывался на все со свойственной ему бьющей через край энергией: говорил, жестикулировал, то высовывался из окна, то откидывался на спинку сиденья.