Год тысяча семьсот девяносто седьмой — год, когда происходили описываемые тут события, — относится к периоду, который, как понимает теперь каждый мыслитель, был ознаменован кризисом христианского мира и по необъятному своему значению превосходит любую известную нам эпоху. Дух Этого Века [так][1] в первой же своей предпосылке потребовал преодоления наследственных зол Старого Мира [так]. Во Франции это было в некоторой степени достигнуто, хотя и кровавой ценой. Но что далее? Незамедлительно сама Революция свернула на неправый путь и предстала даже более тиранической, нежели монархи [так]. При Наполеоне она возносила на престолы свежеиспеченных королей, и с нее началась та длительная агония войны, последней судорогой которой было Ватерлоо. И пока шли эти годы, даже мудрейшие из мудрых вряд ли могли предвидеть, что все описанное приведет к тому, к чему оно, по мнению некоторых современных мыслителей, и привело — к политическому продвижению Европы вперед почти по всей линии.
Как намекалось на иных страницах, этот вот Революционный Дух [так] и придал смелость экипажам линейных кораблей в Спитхеде возмутиться против вошедших в обычай злоупотреблений, а затем в Hope[2] предъявить неслыханные по дерзости требования. О том, что они отвергнуты, стало известно, только когда в назидание стоящему на якоре флоту зачинщики были повешены на реях. Однако Великий Мятеж [так], подобно самой Революции (хотя в то время англичане, естественно, считали его чудовищным), несомненно, послужил одним из первых скрытых толчков, которые впоследствии привели к весьма важным реформам в английском флоте.
В дни, когда еще не появились паровые суда, человек, прогуливавшийся в любом сколько-нибудь значительном морском порту, куда чаще, чем теперь, мог встретить там компанию бронзовых от загара матросов в праздничной одежде, отпущенных на берег с военного или торгового корабля. Порой они шагали по бокам — а то и вовсе, подобно телохранителям, окружали — какого-нибудь бравого молодца, такого же простого матроса, но выделяющегося среди них, точно Альдебаран[3] между прочими, более слабыми светилами своего созвездия. То был Красавец Матрос [так] времен, менее прозаичных как для военных, так и для торговых флотов, чем нынешние. Без малейшего тщеславия, но с небрежной простотой врожденной царственности принимал он дань восхищения своих товарищей. Мне вспоминается примечательный случай. Однажды в Ливерпуле,[4] тому назад уже с полвека, я увидел в тени длинной обветшалой стены Принцева дока (с тех пор давно уже разобранной) некоего матроса с кожей такой черноты, что он, несомненно, был природным африканцем и в жилах его струилась ничем не разбавленная кровь Хама.[5] Его отличало безупречное телосложение при редкостном росте. Концы свободно повязанной на шее пестрой шелковой косынки трепетали на открытой эбеновой груди. В ушах его болтались большие золотые кольца, а на гордой голове красовалась шотландская шапка с клетчатой лентой.
Был жаркий июльский полдень, и его блестящее от испарины лицо сияло дикарским благодушием. Отпуская направо и налево веселые шуточки, сверкая белейшими зубами, он неторопливо шествовал между своими приятелями. Они же являли такую смесь племен и оттенков кожи, что Анахарсис Клоотс[6] вполне мог бы привести их на заседание французского Учредительного собрания как представителей всего Рода Человеческого [так]. И всякий раз, когда встречный воздавал невольную дань удивления этой черной башне в человечьем облике, остановившись и устремив на него ошеломленный взгляд, а то и громко ахнув, эта пестрая свита выражала ту же гордость, с какой, наверное, взирали ассирийские жрецы на своего величавого каменного Быка[7] и на распростертых перед ним верующих. Но мы отвлеклись…
Хотя Красавец Матрос той эпохи, сходя на берег, порой блеском своих украшений чуть ли не затмевал самого Мюрата,[8] он тем не менее нисколько не походил на расфранченного Билли Черт Подери — этот забавный тип к настоящему времени почти вымер, хотя иногда еще и встречается в облике даже более забавном, чем первоначальный, у румпеля судов, бороздящих бурный канал Эри,[9] или же — и куда чаще — в харчевнях у бечевника,[10] где за кружкой грога рассказывает всякие были и небылицы. Но Красавец Матрос не только знал до тонкости свое опасное ремесло, обычно он славился также как грозный боксер или борец. Он воплощал в себе и красоту, и силу. О его подвигах ходили легенды. На берегу он был победителем и защитником, на море — тем, кто говорил от имени остальных. И всегда, во всем он был первым. Беря рифы на топселе в ураган, он восседал на самом конце рея, вдев ногу в коуш, и обеими руками натягивал нок-бензель, точно поводья, — как юный Александр, укрощающий неистового Буцефала.[11] Великолепная фигура, будто вскинутая рогами Тельца в грозовое небо, лихо взлетающая по вантам к нужной снасти.
И нравственный его облик редко противоречил телесному. Ведь как ни привлекательны красота и сила, когда они сопряжены в мужчине, тем не менее, не подкрепленные высокими душевными качествами, едва ли они могли вызвать то поклонение, которым столь часто окружали Красавца Матроса его товарищи, менее одаренные природой.