Hoy, sin miedo que libre escandalice,
puede hablar el ingenio, asegurado
de que mayor poder le atemorice.
En otros siglos pudo ser pecado
severo estudio, y la verdad desnuda,
y romper el silencio el bien hablado.[1]
Francisco de Quevedo y Villegas (1580–1645)
1. его преосвященство, терзаемый бесами, принимает решение спасти свою душу
И снова живот кардинала Доминика Трухильо Гусмана пронзила внезапная острая боль, похожая на родовые схватки; кардинал перегнулся пополам и застонал, обхватив себя руками. В таких случаях приходили мысли только о греховности собственной жизни. В муке ему представлялось, будто пред взором раскрылись древние сундуки, но не битком набитые золотыми дублонами, луидорами и серебряными распятьями, инкрустированными рубинами: из сундуков вылезали бесы.
Его преосвященство знал все шествие бесов наизусть; они являли дьявольский пантеон, что шествовал в чудовищной пародии на процессию Страстной недели, глумясь и потешаясь, пока его преосвященство лежал на каменном полу с разверстым в страдании ртом.
Во главе дьявольского сборища находилось существо Крикун с двумя сварливыми головами. Шеи у них были поистине лебедиными, но длина и гибкость лишь позволяла отвратительным ртам бросаться друг на друга и кусаться, будто в чрезмерно страстных поцелуях. «Ватикан два! Ватикан два!» – визжала одна голова, а другая так же пронзительно кричала: «Обычай! Обычай!», возвращая его преосвященство в 1968 год на самую первую конференцию латиноамериканских епископов в Медельине. Кардинал уже тогда был влиятельным человеком и, в омерзении отбыв с конференции, решил покончить с влиянием «Богословия освобождения» в собственном епископате. Для верности он испробовал уговоры, убеждение и ссылки на прецеденты, но это не мешало его священникам покидать мирские блага, исчезать в дальних краях с одним лишь осликом и деревянным распятием, дабы сеять смуту среди бедняков и забивать им голову экономическими теориями. В этих теориях ни слова не говорилось о сохранении церквей и соборов, но только про лишение собственности тех очень богатых людей, на чьи щедрые пожертвования отливались серебряные статуи Непорочной Девы. «Нет предела воздаяния Господу», – говорил его преосвященство, но слышал в ответ лишь неуважительно резкое возражение какого-нибудь приходского священника (прибегавшего к этаким тошнотворным стереотипным формулировкам) – мол, «любовь к ближнему – дело практики». Его преосвященство без ностальгии воскрешал в памяти ожесточенные споры, так часто переходившие в недуховные личные оскорбления: он изгнал священника за «торгашество лозунгами», а тот окрестил кардинала «олигархическим паразитом, чье жирное брюхо набито хлебом неимущих».
Он вспоминал дни юности, когда жизнь в Церкви была спокойной и размеренной, этакая греза, благоухающая ладаном и убаюканная песнопением. Припомнил, как постепенно избавился от непокорного клира. Там был этот, который ушел-таки, и его убили в перестрелке, когда Национальная Армия застала врасплох отряд коммунистов; и был дон Рамон, кого кардинал нередко стращал, пока не выудил обещания, что тот никогда больше не позволит сорваться с уст политическому высказыванию.