Настоящий труд поднимает два взаимосвязанных вопроса, не претендуя на исчерпывающий ответ Первый касается исторического сознания, которому сегодня, кажется, серьезно не хватает единства. Разногласия затрагивают то, чем характеризуется наш век по сравнению с другими: неслыханный размах уничтожения людей людьми, ставший возможным лишь в силу захвата власти коммунизмом ленинского типа и нацизмом — гитлеровскою. Эти «разнояйцевые близнецы» (но определению Пьера Шоню), хоть и враждебные друг другу и порожденные несхожей историей, обладают многими общими чертами. Они ставят себе целью достичь совершенного общества, вырвав из него препятствующий этому принцип зла. Они претендуют на человеколюбие, потому что один желает блага всему человечеству, другой — немецкому народу, и идеал этот породил восторженную преданность и героические поступки. Но больше веет их сближает то, что оба наделили себя правом — даже обязанностью — убивать и оба делали это сходными методами в масштабах, неизвестных истории.
Сегодня, однако, историческая память не рассматривает их одинаково. Нацизм, несмотря на то, что он полностью сокрушен больше полувека назад, по-прежнему заслуженно вызывает отвращение, не ослабевающее с ходом времени. Напротив, кажется, что полные ужаса размышления на эту тему год от года становятся все глубже и шире. Коммунизм же, наоборот, такой еще близкий, столь недавно свергнутый, пользуется амнезией и амнистией, одобренными почти единодушно, притом одобрили их не только его сторонники, все еще существующие, но и самые решительные враги, даже жертвы. Ни те ни другие не считают уместным извлекать его из забвения. Иногда, правда, гроб Дракулы приоткрывается. Так, в конце 1997 г. авторы одного труда («Черная книга коммунизма») осмелились суммировать число смертей, которые можно отнести на счет коммунизма. Они предложили цифру, лежащую где-то между 85 и 100 миллионами. Скандал продолжался недолго, и гроб уже закрывается, хотя цифры эти не подверглись серьезному опровержению.
Мне недавно представился случай говорить об этом контрасте между беспамятством о коммунизме и сверхпамятью о нацизме. Я рассмотрел его коротко, с довольно ограниченной точки зрения исторических и политических условий, на которые можно возложить вину за забвение коммунизма[1] Тема требовала более широкого развития и рассмотрения с других точек зрения. Эта тема — предмет первой части данного труда.
Второй вопрос касается Катастрофы[2] В какой мере следует ее выделять в рамках безграничной бойни нашего века? Можно ли ее поставить в ряд с остальными, как одну могилу среди других на общем кладбище? И если нет, то почему?
Легче констатировать, чем объяснить тот факт, что вопрос о Катастрофе неотступно преследует не только историческую память века в целом, но и — специфически — соотношение или сравнение между памятью о коммунизме и памятью о нацизме. Я сам это сильно почувствовал, подчеркнув в своей речи причины, по которым еврейский народ возложил на себя груз памяти о Катастрофе: в силу нравственного долга, вписывающегося в долгую память о гонениях; в силу религиозного долга, связанного со страстным восхвалением или, по образцу Иова, вопросами к Господу, Который обещал хранить Свой народ и Который наказывает несправедливость и преступление. Человечество должно быть благодарно еврейской памяти за то, что она набожно сохранила архивы Катастрофы. Загадка же относится к народам, которые те забыли.
Трудность связана с тем, что для ответа на второй вопрос нужно сменить план. В самом деле, можно сравнивать коммунизм и нацизм как две породы одного и того же вида, вида идеологического. Их соблазнительность, природа и образ действий их власти, тип их преступлений связаны с интеллектуальным формированием, от которого они полностью зависят, — с идеологией. Я разумею под этим термином доктрину, которая обещает примкнувшим к ней спасение на этом свете; которая подает себя как согласующуюся со вселенским порядком, научно расшифрованным в его эволюции; которая навязывает политическую практику, направленную на радикальное преобразование общества. Можно долго развивать сравнение между коммунизмом и нацизмом, отмечать различия и сходства, не выходя из рамок исторического и политического анализа.
С Катастрофой же, наоборот, мы выходим из них немедленно. Хотя политика, особенно во Франции, стремится сделать из Катастрофы ставку в своей игре, ввести ее в вечную борьбу «правых» и «левых», это бедствие находится в ином измерении, подобно куда более страшному и жгучему очаг у, который живет своей собственной жизнью вдали от схваток на форуме. Сознание Катастрофы не укладывается в чисто политический анализ; ему тесно в сравнительном, нейтральном, «научном» исследовании. Оно невысказанно хранит ощущение события исключительного в этот век и во все времена, требуя иных вещей, нежели объективного исследования, — особого почтения, священного молчания. Мы находимся в рамках уже не истории идеологии, но истории религии или даже самой религии, прежде всего иудейской и — рикошетом — христианской.