Поэты родятся в провинции, а умирают в Париже
Альфонс Карр
Только в конце жизни познается человек со всеми его достоинствами и пороками. Только в конце жизни (а после смерти еще крепче) за гением утверждаются новым поколением его права. Однако, бывают случаи когда почтенный мэтр, пользуясь властью, данной ему неписанным законом, судить и миловать, судит и не всегда милует «племя младое, незнакомое», не замечая того, что в коллективном зерне его зреет новый гений, — и тогда на такой неправедный суд уходящего мы часто слышим столь же несправедливый отклик тех, за кем будущее, кто смеет в детской резвости колебать треножник кумира. Отложим в сторону книги тех, кто по той или иной причине мог быть недоволен мэтром, и послушаем лучше то, что говорит о гении другой гений, его современник и без малого однолеток, что говорит об Оноре де Бальзаке Виктор Гюго[1]. У последнего была столь блестящая слава! Нет оснований заподозрить его в зависти или в преднамеренном желании преувеличить силы своего друга по ремеслу.
«Я позвонил. (Улица Фортюне, дом 14, в квартале Божон.) Месяц светил сквозь тучи. Улица была пустынна. Никто не вышел. Я позвонил еще раз. Дверь отперлась. Появилась служанка со свечой.
— Что угодно, сударь?
Она плакала. Я назвал себя. Меня впустили в гостиную, которая находилась в первом этаже и в которой на консоли, против камина, стоял огромный мраморный бюст Бальзака работы Давида Анжерского[2]. Горела свеча на богатом, стоявшем посредине гостиной, столе, ножки его представляли собой шесть позолоченных статуэток самого утонченного вкуса. Вошла другая женщина. Она тоже плакала.
— Он умирает, — сказала она. — Мадам ушла к себе. Доктора еще вчера потеряли надежду. У него рана на левой ноге. Антонов огонь. Доктора не знают, что делают. Они говорят, что водянка — жировая, мясо и кожа как бы просалены, и потому невозможно делать прокол. В прошлом месяце мосье, ложась спать, зацепился за резную мебель, кожа разорвалась, и вся вода, которая была у него в теле, вытекла. Доктора сказали: «Вот так штука!» Это их удивило, и с того времени они стали делать ему проколы. Но на ноге образовалась язва. Его оперировал господин Ру. Вчера сняли повязку. Рана, вместо того чтобы гноиться, стала красная, сухая, воспаленная. Тогда они сказали: «Он погиб!». И больше не возвращались. Ходили еще к четырем или пяти. Все они отвечали, что сделать ничего нельзя. Ночь была плохая. С девяти часов утра мосье не говорит Мадам посылала за кюре. Он пришел и соборовал мосье. Мосье подал знак, он понимал, что происходит. Через час он протянул своей сестре, мадам Сюрвиль, руку. С одиннадцати часов он хрипит. Он не переживет ночи. Если хотите, я позову мосье Сюрвиль, он еще не ложился…
Женщина ушла. Я ждал несколько минут. Свеча едва освещала обстановку гостиной и висевшие на стенах чудесные картины Порбуса[3] и Гольбейна[4]. Мраморный бюст маячил в полутьме, как призрак человека, который сейчас умирает. По дому распространялся трупный запах. Вошел господин Сюрвиль и подтвердил мне все, что говорила служанка.
Мы прошли коридор, поднялись по лестнице, застланной красным ковром, тесно уставленной статуями, вазами, увешанной по стене картинами, эмалевыми блюдами. Потом был опять коридор, в нем я увидел открытую дверь. Я услыхал громкое, жуткое хрипение. Я вошел в комнату Бальзака. Посреди нее стояла кровать красного дерева с брусьями и ремнями в головах и в ногах, — приспособление, чтобы поднимать больного. Голова Бальзака лежала на груде подушек, к которым прибавили еще диванные подушки, крытые красным дамасским шелком Лицо его было лиловое, почти черное, склоненное на правую сторону, небритое. Волосы седые, коротко остриженные. Глаза открытые и неподвижные. Я видел его в профиль и так он был похож на императора. Старушка-сиделка и слуга стояли по обеим сторонам постели. Одна свеча горела за его головой на столе, другая — на комоде у двери. На ночном столике стояла серебряная ваза. Мужчина и женщина молчали в каком-то ужасе и прислушивались к громкому хрипу умирающего. Свеча на столе ярко освещала висевший над камином портрет румяного, улыбающегося юноши. От постели исходило невыносимое зловоние. Я поднял одеяло и взял руку Бальзака. Она была потная. Я пожал ее. Он не ответил на пожатие.
В этой же комнате я был у него месяц назад. Он был весел, полон надежд, не сомневался в своем выздоровлении, смеясь, показывал на свою опухоль. Мы много разговаривали и спорили о политике. Он попрекнул меня моей «демагогией». Он был легитимистом. Он сказал мне: «Как могли вы так весело отказаться от звания пэра Франции, — самого прекрасного звания после короля Франции?» И еще он сказал мне: «У меня дом господина Божона, только без сада, но зато с часовней к маленькой церкви на углу! У меня в комнате есть дверь, ведущая в церковь. Поворот ключа — и я на мессе. Мне это гораздо дороже сада». Когда я от него уходил, он проводил меня до лестницы, с трудом ступая, потом указал мне на дверь и крикнул жене: «Главное, покажи Гюго все мои картины!»